Сияющему воздуху картин Пьеро не могли его научить, однако, ни сьенцы, ни флорентийцы. После всего, что видено было в Италии, с величайшим восхищением вглядываешься в тайну его «Воскресения», занимающего одну из стен маленькой пинакотеки. Фреска эта торжественна и проста, и перед ней никому не пришлось бы объяснять, что такое монументальное искусство. Христос, бодрствующий за весь мир, и воины, погруженные в тяжелую дрему у пустеющего саркофага, окутаны очарованностью весеннего рассвета. Все светится так тихо и волшебно в этот таинственный час – бледное, серо-голубое небо с белыми облачками, гладкие стволы деревьев и тонкие сети их безлиственных ветвей, пепельная земля и серебристо-розовый плащ Спасителя. И в этом всюду разлитом сиянии – душа искусства Пьеро. Его глубокая и древняя религиозность, более мудрая, более важная и более всеобъемлющая, чем церковная религиозность какого-нибудь Фра Анджелико.
Фреска Пьеро спиритуальна насквозь и в то же время полна энергии формальных борений. Чисто флорентийскому энтузиазму остался предан художник в этих трудных и разнообразных позах уснувших воинов. Кто мог бы так верно найти изгиб спины у солдата в зеленом плаще и красноватом шлеме или с такой силой посадить великолепную римскую голову на мощную шею следующего воина и с такой чуткостью передать напряженность его правого плеча. В четырех этих фигурах флорентийское кватроченто, поглощенное фигурной страстью, нашло одно из высших своих достижений. Но с неизвестной Флоренции впечатлительностью чувствовал Пьеро, кроме того, значение отдельных красок – зеленой, алой, лиловой и золотисто-коричневой, красок одежд – и общую их гармонию, их «сгорание» в жемчужности и серебре рассвета. Дыхание каких-то безмерностей мира, природы, ощущаемой так, как ощущали ее лишь древние, господствует здесь над всем: над формальной темой фигур и даже над темой христианского воскресения.
Пейзаж тибрской долины, который глубоко любил Пьеро, не уставая писать его и в фоне лондонского Крещения, и в фоне Иеронима венецианской Академии, – этот пейзаж видел я воочию, направляясь из Борго Сан-Сеполькро в Монтерки. Был нежный и матовый весенний день с облаками, сиявшими от скрытого позади них солнца, с благотворным теплым дождем, перепадавшим время от времени на тосканскую землю. Борго Сан-Сеполькро – Тоскана, в этом нельзя сомневаться, встречая свешивающиеся карнизы крыш, группы черных кипарисов, возникающие то здесь, то там впервые, после бедной ими Умбрии, кубические и коричневые зубчатые кастелли на вершинах пологих холмов.
Один из этих кастелли обозначает место селения Монтерки. В стороне от него, в укрытой ложбине расположилось кладбище, где на стене часовни Пьеро делла Франческа написал Богоматерь Рождения. Старик сторож медлил принести ключи, удивленный и как бы даже испуганный редким иностранцем. Пока он совещался со своей старухой, я видел сельские могилы, заросшие весенней травой и дикими голубыми гиацинтами, слушал птиц, гнездившихся в еще безлиственных ветках деревьев. Я видел потом, когда открылась дверь часовни, благоговейный светло-мистический облик Мадонны дель Парто: ее трепетно-неправильное лицо с живыми глазами и опущенными книзу углами губ, ее странно расстегнутое на чреве серебристо-голубое платье, ее ангелов в вишневой и зеленой туниках, которые откидывают симметричным движением балдахин, усеянный увядшими золотыми букетами и сияющий внутри перловым атласом. Я видел в тот изумительный день одно из величайших чудес сельской Италии.
За перевалом, делящим воды Тибра и Арно, на склонах Казентинских гор, перед широчайшими горизонтами Вальдикьяны лежит Ареццо. Жившее большой исторической жизнью в ранних веках Возрождения, оно лишено, однако, и тени той во всем подчеркнутой самостоятельности, которой переполнена Сьена. Против Флоренции этот четвертый по значению город Тосканы не боролся с неукротимой энергией, с какой боролась Пиза. Он покорился своей участи давно, без напрасных усилий, без затаенной вражды, и мы тщетно стали бы искать какое-то особое историческое лицо Ареццо, кроме являемого им всюду флорентийского лика.