Ирина лишь дважды была у Ефима. Вместе с Дуняшкой Гусевой. Пришли побелить дом изнутри. И враз взялись за ведра, кисти, тряпки. Он давно мечтал, чтобы хоть глупый случай свел их один на один. Нет, он не позволил бы себе безрассудства, глупостей и пошлости. Он хотел один раз заглянуть в ее глаза. Она и без слов бы все поняла. А уж решение он предоставил бы ей. Нет, не временную связь. Не украденные горячие минуты. Не мимолетную близость. Он мечтал отнять ее у Никанора всю и навсегда. Ефим душою чувствовал, что этим он разрубил бы больной узел и облегчил бы жизнь обоих.
Ирина это видела, понимала. Но что-то мешало ей ринуться к нему не оглядываясь в прошлое. Без страха, на одном доверии… Но для этого нужно было полюбить до безрассудства. А она… Уже обожглась и не верила даже самой себе. Может и держали ее в семье дети. Но были ль они счастливы с таким холодным отцом?
«А может и не нужен был я ей? Но почему тогда, в тот приход самый первый дала понять, что я ей не безразличен?»— думает человек и вспоминает, как, побелив дом, пили они чай с клюквенным вареньем, а потом он спел любимую песню. Ирина тоже знала ее. И подтянула. На два голоса… Эта песня стала вдесятеро дороже. И, кажется, она еще звенит, живет, бьется в окна, стены, самое сердце…
Но уж остыли ее следы на усольском берегу. Уехала. Навсегда. Хотя и обещала писать. Но забыла. Уже и времени немало прошло. Да и зачем ей ссыльный? Зачем память? Уехала, как обрубила все.
А ведь когда получила известие о смерти Никанора, к нему— Ефиму, прибежала. Вся в слезах. Он утешал ее, как мог. Убеждал, что такое могло случиться с каждым. Он говорил ей, что нужно думать о будущем, о жизни. Ушедшего не вернуть. Это понятно всякому умному человеку. Ефим хотел ей выразить сочувствие, но язык не поворачивался. Коротков, один из всех, понимал и жалел Ирину. Он изредка стал заходить к ней в дом, помогал, когда требовалась его смекалка. И, боясь оскорбить женщину, не стал искать с нею встреч наедине.
Теперь она свободна. И вольна в своем выборе. Если нужен, пусть сама даст знать, — решил для себя.
В то последнее ее усольское Рождество Христово, когда никто из ссыльных не работал, Ирина пришла в столовую принарядившись и села рядом с Ефимом за стол. Она шутила, смеялась, и Коротков млел от счастья. Оттаяла. Отошла от горя. И он попросился в гости. Она не отказала. Когда же Ефим, придя на следующий день, заговорил с нею о чувствах, Ирина оборвала его, обидевшись:
— Пока не пройдет год со дня смерти мужа, такие слова для меня оскорбительны!
Прошел год. Ефим решил выяснить отношение Ирины к себе, а попал на проводы... Блохины уезжали навсегда. Он, как и все, желал ей счастья, светлой судьбы. Искренне говорил. Вот только голос на стон срывался... У самого трапа она сама пообещала написать ему. Но никто из ссыльных не получил от нее никаких вестей, ни одного письма... Ефим часто укорял портрет Ирины в забывчивости. А потом отлегла боль и память стала остывать. Он все реже разговаривал с портретом Блохиной, а потом и вовсе ограничивался одним приветствием. И внезапно для себя обратил внимание на Антонину, которая давно забыла, что волею судьбы рождена на свет бабой. Антонина выделялась из всех женщин села тем, что у нее было больше всех детей, а еще тем, что, попав сюда в Усолье, отреклась от себя навсегда и жила лишь для детворы. Была ли она когда-нибудь молодой? В это трудно верилось. Была ли красивой? Может быть. Но ничего, ни следа не осталось ни от того, ни от другого. О прошлом ее почти ничего не знали усольцы. Была ли счастлива? Имела ли мужа? Любила ль его? И где он нынче — вряд ли помнила Антонина. Она одна никогда не переступала порог его дома и не видела, не замечала Ефима. Впрочем, она не обращала внимания ни на кого, кроме своих детей. Для Антонины мужики словно и не существовали на белом свете. Баба с утра до ночи работала и совсем не интересовалась окружающими. Она никогда ни к кому не ходила в гости. Ни разу не сняла с головы черный платок. По ком она его носила — никто не знал. Никто в селе не видел бабу улыбающейся, да и умела ль она смеяться? Сдвинутые на переносице, вечно насупленные брови никогда не взлетали в удивлении. Глаза всегда настороженные, застыли льдинками, глядели недоверчиво и исподлобья и, казалось, не умели любить и сочувствовать. Антонину отдыхающей не видел никто. И Ефим, приметив женщину, часто удивлялся, как выдерживает она эти нечеловеческие нагрузки и держится на ногах. Ванька-встанька... Она, казалось, никогда не ложилась спать и успевала всюду. Ефим вначале жалел бабу. Она, и верно, даже уставать разучилась. Как смирная, покладистая лошадь тащила свой возок, боясь оступиться, не ожидая удара кнута иль окрика судьбы — возницы.