А если повезет и ты доживешь до воли, иль отпустят тебя, к нам не приезжай. От того всем спокойнее будет. И прежде всего — тебе. Не всякая родина — свой дом, не каждый дом — очаг, не всегда родные — семья… Ты дал нам жизнь, но ты и отнимаешь ее. Я не хочу больше писать и помнить тебя. Ты — наше горе и позор. А потому, прощай».
Антон поперхнулся на последнем слове. Сложил письмо, засунул его в конверт. Присел рядом с Тимофеем. Закурил.
— Прости ты несмышленого. Внук он тебе. Но мал покуда. Не понимает многого. Не обессудь мальчонку, какому с молоком на губах мужиком пришлось стать и столкнуться с тем, что и взрослому не по плечу. Время докажет, кто ошибался. А себя не кори. Сын у тебя настоящий мужик. Таким, как подарком, Господь наградил, — говорил Антон дымя самокруткой.
Пескарь молчал. Ему вспоминался Алешка совсем маленьким. С детства он лошадей любил. Нет, не катался он на них. Чистил, кормил, гладил, разговаривал с ними, как с людьми. И понимал их. Они для него друзьями были.
Почему-то с детства не было у сына друзей — мальчишек. А и подрастая ими не обзаводился. Не верил никому. И, видно, не случайно. Будто чувствовал, что не будет от них добра.
Да что там чужие? Кой с них спрос с этих сельчан, если родной внук отрекся от него — от деда, покуда живого? Много ль ему осталось? Мог бы и подождать.
Но мертвым не пишут писем. Мертвого ни обрадовать, ни обидеть нельзя. И только живого можно убить болью. Живой не бесконечен. Его терпенью есть предел. А много ль надо старику?
Вон уже и сердце взахлеб пошло. Колотится в самое ребро. Будто птица — на волю просится. Из силков. И чего ему неймется внутри?
Алешка? Да может он живой вовсе? Ведь вот и их, когда в Усолье отправляли, перед тем в тюрьме сколько продержали? Не одну неделю. Друг о друге ничего не знали. А выжили, дождались. Потому что вместе были. Никто ни от кого не отрекся, и его, старого, не упрекали. Не то бы, еще тогда сгинул, сгорел бы лучиной.
Кому, как ни ему, довелось слышать от усольцев, поскольку людей в тюрьмах власти томят? Случалось годами. И тоже ни за что. Не то что внуки — родные дети отказывались от них. Проклинали, позорили. Это, случалось, хуже приговора действовало. После таких писем многим жить не хотелось. Смысла не оставалось для жизни. А без него, как без сердца — никак нельзя…
Но Алешка не отказался. Чуял беду. Предупреждали, отговаривали его. А он никого не послушал. Знать, любил Тимофея. Как сын. Кровный, родной. Ничего не побоялся. Ни на кого не оглянулся. Верил отцу, не мог без него. А ведь понимал, что немного Пескарю осталось, всех вызволить из неволи хотел. Дорого за это поплатился. А может все еще обойдется? Но нет, стонет сердце. Его не обманешь. Жив бы был сын, не кричало бы, не плакало оно жгучей, нестерпимой болью, задолго до письма от внука.
Что-то говорит Антон. Пескарь не может разобрать слов. Кому-то дверь пошел открыть. Кто пришел, кого нелегкая принесла в неровен час?
Сын Катерины на пороге. Глаза белые. Отчего? Мать забрали? За жалобы! Прознали чекисты…
— Пусть отрекется от меня. Теперь уж едино, — выдохнул старик тяжело и добавил:
— Простите меня за горести, какие принес я всем вам…
— Поздно, — ответил парень. Но этого уже не слышал Тимофей… Голова Пескаря дернулась в сторону, и словно подрезанная, склонилась к плечу…
Антон бросился к нему. Стал тормошить. Но поздно. Лицо старика покрылось восковой желтизной. Разгладились морщины. Значит, _ушла из сердца боль, оставили его печали и заботы. Ненужной стала родня. Он больше не станет тосковать по своему селу, лесу, по сельчанам… Он ушел… Ему теперь никто не нужен…
Раскапывают мартовский снег на погосте усольцы. Еще одною могилой прибавилось.
— Сам отошел. Не в тюрьме, не в милиции, и то слава Богу! Никто его кончину не поторопил, — крестится Лидка.
И только Антон, заслышав это, отвернулся, чтоб не увидела баба мужичьих слез…
Так звали Ольгу не за убеждения или биографию, за фамилию, словно в насмешку судьбе, была дана волей случая.
Ольга попала в Усолье в числе первых ссыльных. Еще до войны. И уже свыклась со своею участью. От нее, как от клейма, никуда не денешься. И молчала баба. Уже не ругалась, не плакала. Это было поначалу у всех. И она первые месяцы поливала подушку слезами и вставала утром с гудящей, больной головой. Да только быстро поняла, от того себе вред причиняет. И однажды, в первый и последний раз, рассказала ссыльным бабам свою историю у костра: