Только учительницу трудно было соблазнить этим.
— Давай свою руку, я сама предскажу тебе судьбу, — сердито отвечала она.
— Тем, у кого светлые глаза, судьбы человеческие не открываются, — защищалась Рада.
— Еще как открываются! Дай руку. Сколько лет не белена ваша хата?
— С тех пор как бог ее зачал.
— И почему не белишь?
— Чем? Подолом, цыпочка? К тому ж нам и так неплохо, мы ведь выросли не в теремах, привычные.
С Радой трудно было сговориться. Учительница обращалась прямо к своему непутевому ученику:
— Приходи в школу за известью. Возьмись сам за хозяйство, если мать не в состоянии. А нет, так…
И она специально не заканчивала фразу — получалось более угрожающе. Чтобы избавить учительницу от омерзительного зрелища внутренности лачуги, а себя от мучительного стыда, Микандру старался вести себя так, чтобы ей больше не было нужды приходить к нему домой. А потом, со временем, книги захватили его, он вошел во вкус и учился уже с охотой, не из-под палки.
Микандру впервые вошел в хоровод, когда уже закончил семилетку. Вообще-то он на танцах бывал, но не в качестве кавалера — так просто смотрел, ставил подножки танцующим девчатам, подпирал забор возле музыкантов вместе с другими шалопаями. Теперь, когда он подрос, прежние привычки были не к лицу. Ему шел семнадцатый год, в душе расцветали иные желания и печали. После школы он поступил в колхозную кузницу. С первого же заработка купил себе новые шаровары, сандалии из красной кожи и черную сатиновую рубаху. Нарочно ходил с засученными рукавами, чтобы все видели его могучую мускулатуру. Он знал, что это ему к лицу. Еще он знал, что у него горячие, как уголь, глаза и черные с синеватым блеском кудри. Рада влюбленно глядела на него, ей даже не верилось, что это ее сын.
— Ты красив, как солнце, — сказала она однажды, — чтоб мне околеть, если вру!
Наивный Микандру, для которого олицетворением мужской красоты оставался Маня, спросил:
— Похож на батьку?
Рада ревновала его к умершему мужу: столько лет прошло, а тот до сих пор властвует над Микандру.
— Глаза и походка его. Стан и брови — мои. Ни у кого в мире не было такой тонкой талии, как у меня. Девушки, когда увидят тебя на хороводе, попадают от зависти!
Микандру покраснел от ее слов.
— Ладно, не болтай!.. Лучше приберись тут, а то просто свинарник, сам черт ногу сломит.
Рада вылупила глаза, сложила руки на груди крестом и дала волю языку:
— Никак невестку мне задумал привести?
— Хочу, чтобы у нас пахло человеческим жильем.
— А чем у нас пахнет?
— Я уже сказал — свинарником.
— Ой-ой-ой! Как заважничал, как нос задрал! Отцовская крыша ему уже не нравится. Я говорила, добром это не кончится — твоя школа. Не успел петух три раза пропеть, а ты уже родной матерью гнушаешься. Ай-да-да! Захотел белые занавески! Как в больнице. Может, тебе тут диван захочется поставить? А? Эх ты, дурень! Где ты видел цыган с кружевами на окнах? Дым и уголь — судьба цыгана. Ты смотри, как его нашпиговали в школе, забыл даже, на каком свете живет.
Микандру вышел, чтобы, по его выражению, не тратить зря керосин. Когда мать развязывала язык, остановить ее было уже невозможно. Такие стычки у них бывали не раз. И каждый раз он уступал, иначе неизвестно, до чего бы они дошли в споре. Раде ничего не стоило затеять драку. То, что для нее было в порядке вещей, его выводило из себя, вызывало тошноту. Немытая посуда, над которой роились мухи; разбросанные, как после потопа, вещи и всякие тряпки; покоробленные, с желтыми дождевыми подтеками стены — все это вызывало в нем уныние. Домой по вечерам он возвращался, словно в тюремную камеру. Часто, проснувшись ночью, он испытывал такой прилив ненависти к своему жилью, что брал зипун и выходил на улицу.
— Ты куда среди ночи? — допытывалась Рада.
— На луг.
— Зачем?
— Спать.
После затхлого воздуха хижины, настоянного на грязи и плесени, луг опьянял его. Земля была его пристанищем, матрацем и подушкой. На травяной постели, укрывшись небом, Микандру чувствовал себя счастливым. Он лежал на спине, считал звезды, ловил мгновенные вспышки метеоров, слушал шепот ковыля, крик совы над обрывом, бормотание воды в речонке. Засыпал поздно, пропитанный крепким запахом полыни, убаюканный свежим ночным ветерком.
Рада истолковывала это по-своему.
— Тоскуешь по кибитке, мэ?
— Это тебе мерещится.
— Брось, я все вижу, еще не нажила куриную слепоту. Сам же и виноват, если не можешь добыть хоть какую-нибудь клячу да пару оглобель.
— Да отстань ты от меня со своей клячей!