Ефрейтор Джафар был родом из-под Лениногорска, а во время войны, летом сорок четвертого года, два месяца провел в Молдавии и был убежден, что и Молдавию, и характер молдаван знает досконально, как свои пять пальцев. Он часто в разговорах с восторгом вспоминал про те два месяца: «Жил у одних стариков, вина сколько хочешь, люди хорошие, приветливые. Старушка уйдет куда-нибудь, дед Никифор берет огромнейший кувшин — и в погреб. Зовет: мол, пока нету старой карги, осушим кувшинчик. А когда уходил куда-нибудь дед Никифор, тот же кувшин брала тетушка Лукерья, его жена: «Пока старый хрыч не видит, отведем душу за стаканчиком». Да, добрейшие старик со старухой! Так жалко было с ними прощаться. Началось наступление — волей-неволей расстались».
Отношения между ефрейтором и Илиешем сложились самые дружеские. Неведомые дед Никифор и тетушка Лукерья не подозревали, что заложили первый камень этой дружбы. Ефрейтор, вообще-то парень принципиальный и норовистый, с Илиешем не чинился. Он очень любил поразить всех своим знанием молдавского языка, произносил несколько до крайности исковерканных молдавских слов, заученных во время дружбы с дедом Никифором и тетушкой Лукерьей. Но Илиеш ни разу не поправил Джафара, лишь заговорщицки улыбался. Он был благодарен ефрейтору за то, что тот поминает его родину добрым словом. Видно, такими уж создатель слепил молдаван — последнюю рубашку отдаст, если кто-то похвалит его дом.
На этот раз настырность Джафара раздражала Илиеша. Чего лезет в душу? Что надо? Не хочет писать — и не будет. И вообще не в правилах Илиеша ломаться, сказал раз — и все.
— Ну, так в чем же дело? — никак не унимался Джафар.
Илиеш с трудом сдерживал себя:
— Не люблю писать незнакомым людям.
— А это уже от знакомой? — Ефрейтор жестом эстрадного фокусника извлек откуда-то другой конверт.
Илиеш вспыхнул. Это было первое письмо от Ольгуцы. Пусть теперь как хотят шутят над ним, пусть забавляются, ему все равно. Куда делось раздражение, он смеялся и сам! Стараясь не запрыгать от радости, он взял письмо и удалился в угол. Хотелось прочитать ее послание без свидетелей, наедине. Но едва он пробежал глазами первые строчки, как его словно подменили — лицо омрачилось, дыхание становилось все тяжелее, пока не расстегнул верхние пуговицы гимнастерки. В который раз он читал одну и ту же фразу:
«И кто знает, какие у тебя будут мысли после армии, поэтому, если подвернется хороший парень, наверно, выйду замуж. Есть один заготовитель…»
— Эй, Браду, можно я отвечу этой, со зверофермы? — донеслось от печки.
Он не откликнулся, вновь и вновь перечитывал слова, стараясь расшифровать их смысл, ища опорную точку, которая могла бы дать толчок к отгадке.
«Все ходит к нам и дает понять, что я ему нравлюсь. Вроде человек порядочный. И отец не против. А родителей надо слушаться. Чужой чужим остается, а в случае чего выручат только родители, на них одна надежда. Так что верни мне зеленый гребень (он не мой, а мамин) и платочек с кружевами, который ты взял у меня весной, когда мы сидели под орехом Тоадера Мунтяна и ты клялся мне в любви, а я, дура, верила. Не знала тогда, что ты за фрукт. Не зря про вас, парней, сложили такую песню:
Вот какие вы. Хотя, по правде сказать, тот, кто сложил эту песню, не до конца все знает, пусть бы у меня спросил. Уж я бы все расписала. Так что верни мне обратно гребень и платочек. Не хочу, чтобы они попали в руки другой девчонки, которая будет смеяться надо мной и называть дурой».
Последняя страница была заполнена стихами. В те годы письмо без стихов казалось девушке признаком дурного тона.
Несколько из этих строф он запомнил навсегда.
В конце письма было четверостишие, написанное красными чернилами:
— От зазнобы? — поинтересовался, бесшумно подойдя, Урекелнице, сосед Илиеша по койке.
— От нее, — ответил Илиеш, не поднимая головы.
Он не переваривал этого Урекелнице, который принадлежал к сорту людей, что никогда не бывают довольны. Урекелнице казалось, что его обделяют, что ему все достается худшего качества — и шинель, и ботинки, и белье. Даже место в казарме, которое он занимал, казалось ему самым плохим. Он всегда сетовал на судьбу и считал себя обиженным. Беседовать с ним было мукой. Но что поделаешь, приходилось слушать. Сосед начал очередную жалобу: