Много людского горя повидал комендант за войну. Видел он и сверхчеловеческий героизм.
Героизм он воспринимал как нечто само собой разумеющееся. А к картинам мук и вообще ко всякому человеческому страданью он привыкнуть не мог. Сердце его не окаменело, не сделалось бесчувственным к людским несчастьям. Скорее напротив. Чем больше проходило перед его глазами терзаний, мучений и ужасов, чем они были чудовищнее, тем сильнее росло в нем сочувствие к исстрадавшимся людям. И никогда не говорил он себе при этом: «Что поделаешь — такова война!»
Генерал опустил правую руку в карман брюк и выудил оттуда зажигалку. На фронте хорошая, дающая безотказно огонь зажигалка дороже золота. Генерал уже готовился подарить ее согбенному человеку, но вдруг вспомнил, что он не на фронте.
— Чем вы занимались до войны? — хриплым голосом спросил генерал.
— Профессор Краковского университета. Немецкий язык и литература. Моя книга о Шиллере переведена на многие языки.
— Что вы делали при немцах?
— Скрывался. Оба моих сына были партизанами. Были… да, были… И оба погибли… как герои.
Генерал, разглядывавший до этого момента опорки на ногах своего посетителя, снова посмотрел ему в глаза.
Профессор немецкого языка и литературы распрямил спину и как-то внутренне подтянулся. Взгляд его продолжал быть бесконечно печальным, но в нем теперь светилась также гордость.
— Да! — произнес генерал. — Да… Словом, пошлю к нам двух своих офицеров, достаточно?.. Хорошо, пошлю двоих.
Когда старик ушел, генерал приказал привести трех эсэсовцев, пойманных вчера в подвале сгоревшей городской больницы. Пока их к нему доставляли, он позвонил Балинту.
Лысый майор всячески пытался увильнуть от столь для него непонятного и совсем не ко времени пришедшегося поручения. Но генерал не отступал.
— Вы туда пойдете, товарищ майор. Понятно? И захватите с собой еще одного вашего сотрудника.
— Но, товарищ генерал…
Комендант положил трубку.
Вот так и получилось, что на заходе солнца Балинт и Тольнаи очутились в переоборудованном под синагогу «рыцарском» зале львовского замка Радзивиллов.
В скудно освещенном, полутемном помещении набилось, по беглой оценке лысого майора, не менее семисот человек. Воздух был спертый, люди были одеты в солдатские обноски, казалось, всех восточноевропейских армий. На головах окружающих красовались зеленые, синие, красные солдатские шапки вперемежку со старомодными котелками, потертыми, изношенными цилиндрами и плоскими соломенными шляпами.
Стояла мертвая тишина. Все семьсот человек молчали. Люди, казалось, даже не смотрели в глаза друг другу.
Встретить Тольнаи и Балинта вышел тот самый глава общины, который несколько часов назад был у генерала. Он провел обоих гостей через парадный замковый вход на третий этаж, потом они спустились по винтовой лестнице вниз и добрались до угла «рыцарского» зала, где восседали рядом тарнопольский раввин, львовский православный митрополит и греко-католический епископ.
Тольнаи и Балинт получили место рядом с последним. Балинт представился своим соседям, сел и принялся рассматривать огромную фреску на потолке «рыцарского» зала. Она изображала какую-то батальную сцену с мчащейся кавалерией, дымящимися пушками и горящими деревнями. Большую часть картины постепенно скрывали все сильнее сгущавшаяся полутьма.
Молебствие началось совсем необычно.
На низенький, сложенный из свежих сосновых досок помост поднялся краковский профессор и пронзительно тонким, почти визгливым голосом, ничем не напоминавшим естественный тон университетского лектора, произнес речь на русском, расцвеченном украинизмами языке. Он говорил о епископе и о православном митрополите, которые на протяжении трех лет с риском для жизни скрывали преследуемых гитлеровцами людей, спасали им жизнь, снабжали пищей и деньгами, помогали добрым словом и делом. Глава еврейской общины так расчувствовался, что прервал свою речь на полуслове и поспешно сошел, почти спрыгнул с помоста.
Тогда поднялся со своего места сморщенный старый раввин и низко поклонился епископу. Епископ, высокий, широкоплечий, с окладистой черной бородой, вскочил, обнял маленького старичка и по русскому обычаю трижды с ним облобызался. Раввин пришел в великое замешательство. С трудом взобрался он на помост, хотел что-то сказать, но не смог. Так прошло добрых десять минут. Еще недавно немой зал внезапно наполнился громким плачем и стенаниями.
Когда смолкли наконец все вопли, а приглушенный плач доносился в зал уже как бы откуда-то издалека, слово вместо раввина взял опять краковский профессор. На этот раз содержание его речи было совсем иным. Он прокричал в зал страшное проклятие: