Выбрать главу

Батарша Бадеев в это время сменял в доме Крузенштерна дворника.

— Землю открыли? — допытывали его дворовые. Батарша, вновь представ в обычном своем облачении, спокойно отвечал:

— Слава богу!

…Матросов «Мирного» и «Востока» выстраивают на Александровской площади в Кронштадте, и седенький чиновник Адмиралтейства, поблескивая маленькими очками в золотой оправе и медалями, монотонно, как дьячок, читает о награждении экипажа экспедиции… Офицеров нет, он один со смутной робостью перед «бывальцами» должен во всех подробностях довести до «благодарного сознания нижних чинов» императорский указ. Бронзовая медаль, выпущенная в честь плавания «Мирного» и «Востока», отпуск на год, оплата подорожных, выдача двух смен одежды, — это ли не забота об экипаже?

А в порту старый обер-каптенармус — местный кронштадтский старожил и офицерский угодник, «вдохновенный денщик», как прозвал его Охтин, — еще утром показал чиновнику вместе с ведомостями сложенные кем-то стишки:

Что касается Земли,То какое во льдах счастье?Но, наверно, обрелиСебе новые напасти…

— Думаешь, начнут куражиться, — понял его чиновник, прочитав стишки, — осмелеют? — И тут же сказал, стряхивая табачную пыль с кургузого зеленого сюртучка. — Ничего, и не такие подвиги забываются! Конечно, понимать надо — царь на проводах был, при нем молебен служили. А встречал кто? Были ли кто-нибудь из свиты его величества? Не похоже, братец, чтобы люди эти в славу вошли. Из сражения возвращались, бывало, из небольшой перепалки на море — и то колокола звонили. А тут тебе ничего…

…Был вечер. Осенний зеленоватый туман с Невки окутывал окна в квартире Лазарева, вялая тишина расползалась в кабинете, и серый, как паутина, сумрак слабо рассеивался светом зажженной толстой «никоновской» свечи.

Ранние холода, а с ними и безотчетное ощущение домашней неустроенности, пришли с этой осенью. Гораздо бодрее Михаил Петрович чувствовал себя зимой, когда снегом искрилась Невка и с улицы доносился звон бубенцов. Тяжелые портьеры на окнах не защищали сейчас от сырости. К чучелам птиц, привезенным ранее, прибавились белые, выточенные Киселевым трости из акульего позвонка, поддерживающие прибитый к стене длинный китовый ус, а у стены, как страж, стоял королевский пингвин в рост человека. А между тем все это — одни забавы, обычная дань путешествию.

Странное состояние охватывало Михаила Петровича, мешало работать. Он допускал, что по приезде в Петербург из памяти выветрятся многие эпизоды плавания. Жизнь, конечно, уведет в другую сторону. Но сейчас Лазарев мысленно вновь проделывал тот же путь к южному материку, с трудом удерживаясь, чтобы в отчетах не углубляться в ненужные морскому ведомству рассуждения. Все с большей ясностью представлялось ему теперь, что еще в январе корабли экспедиции в первый раз подошли к южному материку и стояли у ледового барьера. А может быть, надо было подойти к земле, подождав, пока тронутся льды?

Михаил Петрович встал, прошелся по комнате, на какое-то мгновенье вновь отдавшись ощущению плаванья… Он опять находился на палубе, видел, как ветер срывает пену с волн, гнет паруса, а клубящаяся, белесоватая мгла провожает корабль, недавно оставивший покойную безымянную бухту в извилине теплого и как будто напоенного запахом лесов маслянистого моря…

Потребовалось усилие воли, чтобы вернуться к работе. Снова сев за стол, Михаил Петрович долго не мог поймать нить прерванных мыслей, беспокойно макал пожелтевшее гусиное перо в чернильницу, отливающую бронзой, и вдруг почувствовал, что нестерпимо устал, и жаль — нет сестры, ее участливой нежности и пылкого, порой отрочески наивного любопытства к миру… Он устал от расспросов о плавании, но ей бы охотно рассказал.

В углу кабинета стояла на невысоком постаменте модель парусника, когда-то облюбованного им, самого чудесного из всех кораблей, которые ему приходилось видеть. Это был клипер «Джемс Кук», стригун, как его прозвали, стригущий макушки волн и даже в шторм не зарывающийся в волну носом. Лазарев погладил деревянную модель корабля, бережно потрогал крохотные мачты. В позе его, в движениях рук было столько сосредоточенной нежности, что если бы его сейчас увидела сестра, любившая наблюдать за ним, она наверное решила бы, что он любуется каким-то произведением искусства. Оно так и было. Чья-то мысль вложила в конструкцию этого парусника изумительно точные расчеты, равные по находчивости строительному гению архитектора. Корабль был легок, стремителен, устойчив и совсем «не тянул за собой воду».

Лазареву захотелось посетить художника Михайлова. Он вспомнил, что на днях открылась выставка его рисунков в зале Академии художеств. Михаил Петрович задумался. Тревога о том, как примут в обществе известие о результатах экспедиции, сменилась в нем тревогой об ее участниках. Сейчас, сидя у модели парусника, сутулый, с набрякшими, усталыми глазами, размышлял о том, вправе ли он упускать из виду матросов, ходивших с ним? Головнин, бывало, своих матросов, уволенных по окончании службы, сам пристраивал к делу. Матросы же «Мирного» и «Востока» делают честь флоту, но о том новом, что ввел он, Лазарев, не скажешь Адмиралтейству.

Была уже полночь, когда Михаил Петрович опять сел за упорно недававшиеся ему отчеты. Покончив с работой, он начал разбирать большую пачку поступивших за два года журналов. Были среди них и новые, выходящие в столице только с этого года. Среди подписчиков «Невского зрителя» он нашел и свою фамилию. В «новом магазине естественной истории» внимание его привлекла статья о климатах. Автор ее еще не знал о том, что принесла экспедиция в науку. Лазарев читал и сам проникался сознанием того, сколь много книг из вышедших за последнее время следует ему изучить. Он решил завтра же зайти в Публичную библиотеку и оттуда — к Михайлову.

Денщик спал, посапывая в каморке возле кухни, и Михаил Петрович сам постелил себе на диване. Кроватей он не терпел, спальни в квартире не было. Отсыревшее одеяло хранило запахи мха и книжной пыли. Лазарев накинул поверх одеяла шинель, разделся, задул свечу и лег, качнув неловким движением чучело королевского пингвина.

Глава двадцать восьмая

После двух лет плаванья было особенно приятно идти по Невскому, приглядываясь ко всему, что изменилось в столице. Казанский собор был давно закончен, множество приезжих рассматривало здание, воздвигнутое Воронихиным. Михаил Петрович долго стоял в толпе. Начал ходить дилижанс между Москвой и Петербургом. Лазарев не мог без улыбки смотреть на пышнобородого кондуктора, истошно трубившего в рог с высоты своего сиденья. Возы с кирпичом преградили дилижансу дорогу, они шли вереницей в Царское Село, где сгорела часть дворца, и впереди возов ехали для порядка два кирасира. На углу рушили трактир, поспешно снимали со стены громадную вывеску «Капернаум» и выволакивали из помещения какие-то бочки. Было объявлено, что по высочайше утвержденному положению лишь пятьдесят трактиров разрешено содержать в городе, а те, что на Невском, перевести на Васильевский остров. В осуждение этого положения говорили: в столице заводят больше роскоши, чем удобств! Возле печальной памяти трактира «Капернаум» стояла толпа его завсегдатаев; плиссовые шапки мелькали вместе со студенческими фуражками и запыленными «котелками», а подальше в строгом порядке тянулась очередь куда-то во двор, охраняемый городовым. Оказалось — здесь клеймили весы, гири и аршины, любые «измерения мер», принесенные сюда в узлах или подвезенные возчиком. И это было новшеством в Петербурге, гласным контролем над торгашьей совестью. Во избавление от скуки во дворе играла шарманка, и продавец ваксы, положив свой короб на мостовую, рьяно начищал ботинки какому-то чиновнику, ползая у него в ногах.