Рудаев с радостью поплыл в извилистом фарватере воспоминаний Жаклины, который менял свое направление в зависимости от того, какая фотография попадалась ей в руки, и перемещался вместе с ней из Фрессеннвилля в Париж, из Парижа в Сен-Дени, на улочки Монмартра, на берег Сены, в Онлису-Буа.
В конце концов он понял, что перед ним сидит не легкомысленная болтушка, которой нипочем чужое горе, а неглупая и, во всяком случае, чуткая девушка. Зная, что никакие успокаивающие слова не в силах помочь ему, она и не говорила их. Только всеми силами старалась переключить его внимание, отвлечь, развлечь.
Жаклина приходила ежедневно. Приносила еду, иногда готовила. Он ждал ее прихода и нервничал, когда ока задерживалась. Ему было легко с ней, как ни с кем. Она ничего не требовала. Он мог разговаривать, мог молчать, мог даже забыть о ее присутствии. Вечером Жаклина тащила его в кино. Изголодавшись по советским фильмам, она готова была смотреть все подряд, даже но два фильма сразу. И он не возражал — чужая жизнь заставляла забывать о своей собственной.
Стали наведываться цеховики. Они редко появлялись с пустыми руками, тащили выпивку и закуску и в меру своего умения пытались взбодрить Рудаева. Жаклина не смущалась, не уходила в тень. Она великолепно играла роль хозяйки дома. Радушно принимала, угощала и ограждала своего друга от назойливых просьб выпить еще рюмочку.
— Боре довольно. У него разладилось сердце. Перебои, — напуская на себя суровость, твердила она, когда никакие другие доводы уже не помогали, и он, человек железного здоровья, ни разу не испытывавший даже легкого покалывания в сердце, сокрушенно вздыхал и говорил:
— Да, хлопцы, что-то начало пошаливать… Перестуки, перебои…
В глубине души Рудаев был глубоко признателен этой девочке. Пить ему не хотелось. Ну случился грех, оглушил себя, когда душа рвалась на части, — и хватит. Но самому отказываться было неловко — обижаются, воспринимают чуть ли не как личную обиду.
Когда появился Ревенко и выгрузил из разбухших карманов сразу три бутылки, Жаклина коршуном налетела на него.
— Все забери обратно! Слышишь? Здесь тебе не распивочная! А не то быстро за двери вылетишь!
И странное дело: Ревенко струхнул и, хотя на лице его появилось выражение неизъяснимой муки, бутылки все же снова пришлось рассовать по карманам.
Долго не заглядывали сталевары смены «В». Рудаев был уверен, что нагрянут они в полном составе, но пришли только Катрич и Нездийминога.
Отвечая на недоуменный взгляд Рудаева, Катрич объяснил:
— Шли все, но не дошли. Сенин отговорил. По Гребенщикову, дескать, вкупе панихиду служили, когда погорел, и теперь… Аналогия неподходящая. Решили по принципу представительства от трудящихся.
Мало радостного рассказали сталевары. Ходили они к Подобеду, доказывали, требовали, просили, к Даниленко ездили — ничего не помогло. Оба как сговорились — в мартене Рудаеву больше не работать.
— А в аппарат я не пойду, — твердо сказал Рудаев, будто находился перед людьми, от которых зависела его участь.
— Значит… уедешь? — растерянно спросила Жаклина, и голос ее предательски дрогнул.
Рудаев бросил на девушку быстрый взгляд и впервые почувствовал, что она со всей глубиной, со всей остротой воспринимает его боль. Почувствовал и другое: ее детская привязанность перерастала в недетскую.
Глава 18
Дела в мартеновском цехе налаживались — министерство приняло к тому меры раньше, чем это можно было ожидать. С заводов юга стали поступать эшелоны с изложницами. Отправили их и с Урала и даже из Сибири. От каждого предприятия понемногу не в ущерб, а приморскому заводу спасение. Все лучше и лучше работал пущенный в декабре мощный пакетир-пресс. Что ни пакет — то две с половиной тонны. В мульду стало вмещаться в пять раз больше металла, чем раньше. На завалке одно удовольствие — вместо пяти мульд легковеса — одна. Три печи, работавшие с продувкой кислородом, тоже основательно выручали. Они давали возможность маневрирования. Гребенщиков вынужден был принять темп, навязанный Рудаевым, — дорога назад была заказана.