— Нет, — возразил я. — Не буду я ничего делать. Не буду, и все. Доктор Рэй утром осмотрит вас, назначит лечение. Вам станет лучше, вот увидите. Завтра вечером сами же будете смеяться над собой. А я буду дразнить вас этим разговором еще тридцать лет, честное слово.
— Ах, Лео, Лео! Я никогда никому не говорил об этом. Я ни с кем не был достаточно близок. Я выбрал жизнь затворника, потому что считал ее наиболее подходящей для себя. Для отца и матери я был горьким разочарованием. Единственному ребенку это невозможно пережить. Эта рана кровоточит всю жизнь, ее даже время не лечит. О моей болезни никто в Чарлстоне не знает. Я ничего не сказал ни своему любимому настоятелю, ни адвокату. Два года назад мне поставили диагноз «лейкемия». Я не выйду из этой больницы.
— Не говорите так! Нельзя сдаваться, ни в коем случае нельзя!
— И чего ради я разговариваю с тобой, мистер Никто? Ты даже не способен рассуждать хладнокровно.
— Я знаю, каково это, сдаваться. Нельзя этого делать, нельзя!
— Ах да. Я порой забываю, что у тебя бывают припадки безумия. Не сразу я согласился пустить к себе сумасшедшего, не сразу. Однако чарлстонское воспитание оказалось сильнее, чем предубеждение против психбольниц.
— Среди нас еще ходят святые вроде вас.
— А теперь иди домой, — вздохнул мистер Кэнон. Видно было, что он устал.
— Я останусь с вами на ночь. Посплю на этом стуле.
— Что за нелепая идея! Этого мне еще не хватало!
— Мои родители считают, что вам не следует оставаться одному. По крайней мере, в первую ночь.
— Я всю свою жизнь был один. Давай с тобой так договоримся. Сейчас ты пойдешь домой и выспишься в собственной постели. А утром, по дороге в школу, занесешь мне свежую газету.
— Вы точно не хотите, чтобы я остался?
— Как еще я могу доказать это?! — вспылил мистер Кэнон. — Подать дымовой сигнал? Тебе положено быть дома, со своими родными. А мне положено быть одному, со своими мыслями.
— Позвоните мне ночью, если понадоблюсь. Через десять минут я буду у вас, тут рядом.
— Я храплю.
— Ну и что?
— Это такое плебейство — храпеть. Храпят сантехники, продавцы старых автомобилей, сварщики, члены профсоюза. Чарлстонский аристократ не должен храпеть. Человеку с моим социальным положением храпеть непозволительно.
— Медсестры как раз обсуждали это, когда я пришел.
— И о чем же кудахтали эти курицы?
— Говорили, что вы издаете больше шума, чем вулкан при извержении.
— Ну я покажу им. — Старик был крайне недоволен, что его частная жизнь стала предметом злословия. — Эти клуши пожалеют, что узнали имя Харрингтона Кэнона.
Раздался шум возле двери, и вошла медсестра Верга с подносом, на котором лежал бумажный кулечек с таблетками и шприц внушительного размера. Я знал, что мистер Кэнон — не большой любитель уколов, и не удивился, когда он взвыл:
— Господи, да такая доза усыпит и голубого кита!
— Возможно. Но уж вас-то наверняка.
— Ты запомнил, кому нужно позвонить?
— Да, мистер Кэнон. Адвокату, настоятелю, директору Чарлстонской библиотеки, сотруднику Музея искусств Гиббса. И покормить кошек.
— Один раз в день. Не больше.
— Принести молитвенник, который ваш прапрадед взял с собой, когда отправился на Битву в Глуши.
— Все, больше ничего мне в голову не приходит. Я устал, очень устал.
Несмотря на протесты старика, я устроился-таки на стуле возле кровати и держал его за руку. Лекарство подействовало быстро, и через несколько минут Харрингтон Кэнон заснул. Конечно, всю ночь напролет мистер Кэнон храпел — смешно, выводя тонкие рулады. Один раз он проснулся и попросил холодной воды, и я напоил его, поддерживая голову рукой. В пять утра медсестра Верга, как мы договорились, разбудила меня — пора было развозить газеты. Я поцеловал мистера Кэнона в лоб, шепотом пожелал ему доброго утра и попрощался. Я прекрасно понимал: мне здорово повезло, что я познакомился с таким человеком. Меня ожидало много дел тем утром.
Пятница шла своим чередом. Я сидел на уроке французского, этот язык мне не давался — говорил я ужасно, писал еще хуже. Принесли записку от директора. Мать вызывала меня к себе. Я отправился в тронный зал, по дороге ломая голову, чем мог навлечь на свою голову царственный гнев, но так ни до чего и не додумался.
Мать что-то писала с таким важным видом, словно составляла текст Великой хартии вольности. Этот монастырский способ она использовала, чтобы внушить посетителю трепет. Она заговорила не сразу, продолжая при этом писать.