Выбрать главу

Ксения взглянула на него сквозь волосы, что упали на лицо при падении в перины, с трудом скрывая слезы, что навернулись на глаза. Как он может так с ней?! И ныне — в день Рождества Христова!

— В чем я провинилась в твоих глазах? — а потом буквально прошипела она. — Что еще напели тебе твои паны? Или ты уверился в том, что я ведьма?

— Не шути с этим, Ксеня! — отрезал он, схватился двумя руками за столбик кровати, пытаясь удержать внутри себя злобу, так и разрывавшую душу. — Ты сама ведаешь, в чем твоя вина передо мной. В том, что пуста твоя утроба, как и в тот день, что я отыскал тебя там, в Московии.

Боль, дикая боль вдруг кольнула в сердце Ксении, даже дыхание сбилось. Владислав ударил в открытую рану в ее душе, и она снова стала кровить, разрывая сердце на части. Сразу вспомнился женский терем и силуэт захмелевшего мужа над ней. «…Пустая жена хуже немощного холопа, Ксения. Какая от нее польза мужу? Никакой! Что принесла в мой дом ты, Ксения, кроме своей красы? Ничего. Только свою упертость, свой норов, неподобающий жене. Не зыркай на меня своими глазами из-под бровей, я ведь с тобой по-хорошему, Ксения. Другой бы сек тебя до крови день за днем, а то и вовсе в род вернул. Кому нужна пустая жена?…» Свист дурака в тишине светлицы, кожа, раздирающая в кровь спину, даже через ткань рубахи и сарафана.

Она отшатнулась от Владислава, сама не сознавая, что ее глаза в тот же миг наполнились виной и сожалением, болью, передавшейся ему через ее взгляд. И рот наполнился горечью, при виде ее глаз, полных раскаяния, руки сильнее сжали дерево кровати, ибо он не ручался за себя в тот момент.

— Я понимаю, Ксеня, зазорное дитя {4} … это хуже некуда для девицы, — прошептал Владислав с каким-то угрожающим свистом, вырывающимся сквозь стиснутые зубы. — Но это ведь и мое дитя также… неужто я не имею права знать о том…?

Сперва Ксения не поняла, о чем говорит Владислав, а потом вспыхнула, едва осознание коснулось ее разума. Марыля — повитуха местная, а насколько известно было Ксении, пупорезки не только помогали появляться младенцам на свет Божий. Некоторые из них творили самое худшее, что только можно было вообразить — избавляли тягостных от нежеланных или нагулянных детей.

— Как смеешь ты винить в том, когда я… когда дитя — это самое мое… — Ксения глотнула воздуха, будто задыхалась ныне в этой комнате, под тяжелым взглядом Владислава, который послушал чужие наговоры на нее и даже не усомнился в ее невиновности. Сразу осудил, сразу же пришел вершить суд, спрашивать ответ. — Как можешь ты!

Владислав расслышал в ее голосе боль, потянулся к ней рукой, но Ксения увернулась от его ладони, поползла от нее по перине к изголовью кровати, чувствуя, как стонет душа от несправедливой обиды, как ходит по капле благость от святого праздника, радость от долгожданного возвращения Владислава, возвращаются горечь и страхи.

— Уходи! — холодно приказала она, и рука Владислава упала. — Уходи! А потом спроси Ежи, зачем и когда я ходила к Марыле. Уходи же!

Ксения сама не знала, отчего так горько плакала после того, как закрылась дверь покоев за Владиславом. Может, от обиды, что жгла ее огнем. Как может он говорить о том, что она скинула дитя, в то время, как она молится днем и ночью о том, чтобы внутри нее снова забилось два сердца? Она даже зарок дала недавно, сама не зная кому — коли затяжелеет, сменит веру на латинянскую, чтобы пойти под венец с Владиславом. Пусть ее проклянут, если узнают родичи, пусть сочтут изменницей, а сама она будет после смерти гореть в адовых муках. Зато ее дитя никто и никогда не назовет байстрюком, не будет кликать безбатешенным {5}.

А может, она плакала от того, что более не было меж ними того дивного света, что когда-то поманил ее в эти земли за Владиславом? Или он просто уже нет так ярко светит, как раньше? С каждой обидой, с каждым злым неосторожным словом становясь все тусклее и тусклее.

Ксения уткнулась лицом в подушки, стирая слезы мягким полотном наволочки. Так горько и больно, как ныне, ей не было еще никогда ранее. После благости ночных праздничных молитв — такое ужасное утро! Снова в душу вползала скользкой змеей предательская тоска по отчей земле, по ласковым рукам отца, опять захотелось выть волком, как тогда, под караульной лестницей, когда она плакала впервые от их ссоры с Владиславом.

— Домой! — прошептала она голосом обиженного ребенка, утыкаясь раскрасневшимся от слез лицом в подушку. — Я хочу домой!

«…Коли решишь вернуться в земли родные, я помогу в том!», вдруг прозвучал в голове голос бискупа, и она резко села в постели. Домой! Вернуться домой! К батюшке, к Михасю, в родную вотчину! Откуда-то из прошлого снова повеяло тем счастьем из Московии, той радостью и смехом.