Выбрать главу

Сообщая все это, Видаль наблюдал за господином с тем неослабным вниманием, с каким хирург следит за движениями своего скальпеля. Черты коннетабля выражали глубокое горе, однако без униженности и угнетенности, какие ему обычно сопутствуют. Они выражали и гнев и стыд, но и эти чувства были у него благородны; он сокрушался о том, что его невеста и племянник презрели честь, верность и добродетель; но не о собственном позоре и не о тех утратах, какие навлекло на него их преступление.

Менестрель настолько был поражен переменой, которая произошла в коннетабле вслед за первыми минутами отчаяния, что, отступив немного назад и глядя на него с изумлением и восхищением, воскликнул:

— Мы слыхали в Палестине о святых мучениках, но это способно затмить их!

— Тут нечему так уж дивиться, мой друг, — терпеливо ответил коннетабль. — Ведь нас пронзает или оглушает лишь первый удар копья или булавы, а следующие ощущаются уже менее сильно.

— Но подумайте, милорд, — сказал Видаль. — Утрачено все: любовь, владения, высокая должность, громкая слава. Вчера — первый среди знати, сегодня — лишь бедный паломник!

— Уж не забавляешься ли ты моим несчастьем? — сурово спросил Хьюго. — Впрочем, над ним, конечно, уже потешаются за моей спиной. Так знай же, менестрель, а если хочешь, сложи про это песню: Хьюго де Лэси, утратив все, что вез с собою в Палестину, и все, что оставил на родине, остается господином своего духа; и бедствия способны сломить его не более, чем ветер, обрывающий с дуба листву, способен вырвать его с корнем.

— Клянусь могилой отца! — воскликнул менестрель восхищенно. — Благородство этого человека обезоруживает меня! — Быстро подойдя к коннетаблю, он преклонил колено и взял его руку жестом более вольным, чем обычно дозволялось с людьми такого ранга, как де Лэси. — Пожимая эту благородную руку, — начал Видаль, — я отказываюсь…

Но прежде чем он произнес еще хотя бы слово, Хьюго де Лэси, должно быть, чувствуя, что подобная вольность оскорбляет его в бедственном его положении, отнял свою руку и, сурово нахмурившись, велел менестрелю встать и не забывать, что несчастья еще не делают де Лэси предметом для шутовских представлений.

Получив такой отпор, Рено Видаль встал.

— Я позабыл, — сказал он, — расстояние между странствующим музыкантом из Арморики и знатным норманнским бароном. Я думал, что общая глубина скорби и общий порыв радости уничтожают, хотя бы на мгновение, искусственные преграды, разделяющие людей. Что ж! Пусть все так и будет! Живите в границах вашего ранга, милорд, как жили до сих пор в ваших башнях, окруженных рвами: и пусть не потревожит вас сочувствие ничтожных людей вроде меня. Мне остается выполнить свой долг.

— Теперь путь наш лежит к замку Печальный Дозор, — сказал барон, обращаясь к Филиппу Гуарайну. — Видит Бог, замок заслуживает свое название. Там мы собственными глазами проверим истинность всех горестных вестей. Сойди с коня, менестрель, и дай его мне. Хотел бы я, Гуарайн, чтобы нашелся конь и для тебя. Что до Видаля, то его присутствие там не столь необходимо. Я встречу врагов своих и свои несчастья как подобает мужчине. В этом ты можешь не сомневаться, менестрель. И не хмурься так. Я не забываю старых соратников.

— Один из них, милорд, уж, наверное, вас не забудет, — ответил менестрель обычным своим двусмысленным тоном.

Но едва лишь коннетабль приготовился дать шпоры коню, как на тропе, до тех пор скрытые из виду низкорослыми деревьями, совсем близко от них появились двое всадников на одной лошади. Это были мужчина и женщина. Мужчина, сидевший впереди, являл собою такое воплощение голода, какое путники едва ли видели на всей разоренной земле, по которой они только что прошли. Черты его лица, острые от природы, почти исчезали в нечесаной седой бороде и волосах, виднелся лишь кончик длинного носа, похожего на лезвие ножа, да мигающие серые глаза. Нога его, обутая в широкий старый сапог, напоминала ручку метлы; руки не толще хлыстов; и все части его тела, видневшиеся из-под лохмотьев охотничьей одежды, казалось, принадлежали мумии, а не живому человеку.

Женщина, сидевшая позади этого призрака, также выглядела истощенной. Однако такую толстушку, какой она была от природы, даже голод не смог превратить в столь печальное зрелище, каким был сидевший впереди скелет. Щеки кумушки Джиллиан (ибо это была все та же старая знакомая читателя) утратили румянец и приятную гладкость, какими сытая жизнь и искусные притирания помогали заменить нежное цветение юности; глаза ее ввалились и частью утратили свой плутовской блеск; но она еще оставалась прежней; остатки былого наряда и туго натянутые, хотя изрядно вылинявшие красные чулки указывали даже на некоторую кокетливость.

Едва завидев паломников, она принялась подгонять Рауля концом своего хлыста.

— Ну берись же за новое ремесло, раз ни на какое другое не годишься! Проси милостыню у этих добрых людей!

— Просить милостыню у нищих? — пробормотал Рауль. — Да это все равно что охотиться с соколом на воробьев.

— Мы на них хотя бы поучимся, — сказала Джиллиан и затянула жалобным голосом: — Спаси вас Господь, святые странники! Вы сподобились посетить Святую Землю, а главное, возвратиться назад. Прошу вас, подайте сколько-нибудь моему бедному старому мужу. Вы только взгляните, до чего он жалок! Подайте и мне, несчастной, — ведь мне досталась тяжкая доля быть его женой.

— Помолчи, женщина, и послушай, что я скажу, — произнес коннетабль, взяв лошадь за узду. — Мне сейчас нужна эта лошадь и…

— Клянусь охотничьим рогом святого Губерта! — крикнул старый егерь. — Без боя тебе ее не получить. До чего же мы дожили, если уж и паломники сделались конокрадами.

— Помолчи и ты! — сурово сказал коннетабль. — Я говорю, что мне сейчас нужен конь. Вот два византийских золотых, если одолжишь мне его на один день. А это и вся цена за него, если даже я его не вернул бы.

— Но это не конь, господин, а старый приятель, — сказал Рауль, — и если вдруг…

— Никаких «если» и никаких «вдруг», — заявила дама и так толкнула своего мужа, что тот едва не вылетел из седла. — Слезай-ка живо с коня! И благодари Бога и этого достойного человека за помощь в беде. К чему нам конь, если нечего есть ни нам, ни коню? Хоть мы, конечно, не стали бы есть вместе с ним траву и зерно, как король Как-его-Там, о котором преподобный отец читал нам на сон грядущий.

— Довольно болтать, жена, — сказал Рауль, предлагая ей помочь сойти с коня; она, однако, предпочла помощь Гуарайна, не утратившего с возрастом стати бравого воина.

— Благодарствую, — сказала она, когда оруженосец (сперва поцеловав) опустил ее на землю. — Вы, значит, из Святой Земли, сэр? Нет ли у вас вестей о том, кто был когда-то коннетаблем Честерским?

Де Лэси, который в это время снимал с коня седельную подушку, обернулся и спросил:

— А что вам до него?

— А то, добрый паломник, что я много чего порассказала бы ему… Ведь все его земли и все должности отойдут, говорят, к его негодяю родственнику.

— Да? К племяннику Дамиану? — гневно выкрикнул коннетабль.

— Ох, и напугали же вы меня!.. — воскликнула Джиллиан и добавила, обращаясь к Филиппу Гуарайну: — Уж очень гневлив ваш приятель.

— Это оттого, что он слишком долго жил под жарким солнцем, — ответил оруженосец. — Но отвечайте ему всю правду, и внакладе вы не останетесь.

Джиллиан тотчас поняла его:

— Вы спрашиваете про Дамиана де Лэси? Увы! Бедный молодой рыцарь! Ему не достанутся ни земли, ни должности. Скорее виселица, бедняге! А ведь за ним нет никакой вины, истинно вам говорю! Дамиану? Нет, вовсе не Дамиану, а Рэндалю Лэси. Ему теперь и быть главою рода, ему и все земли старого Хьюго, все поместья и бенефиции.

— Как? — сказал коннетабль. — Не узнав даже, жив ли старик или умер? Это, думается мне, и не по закону, и не по справедливости.

— Конечно! Но Рэндалю Лэси не то еще удалось. Ведь он поклялся королю, что коннетабля нет в живых. А попадись ему коннетабль, уж он бы постарался, чтобы так оно и было.