Выбрать главу

Пусть идет снег времени. Пусть совершают свой путь снежинки — дни наших встреч.

Я знаю, все проходит, умирает. Умрут, растают снежинки — дни наших встреч. Но черно-серая земля разлуки не будет голой. Новое, живое, маленькое существо будет бегать по ней, радостно кричать о торжестве жизни, о ее бессмертии.

Снег падает. Падают снежинки — дни.

Жду, когда настанет день, в который мы встретимся, и тела наши будут телами богов, творящих мир. Верю, что наш поцелуй будет бессмертен.

Твой В.»

К столу подходит жена. Вишняков краснеет, закрывает красным листом промокательной бумаги белый листок письма. Жена кривит губы. Щеки у нее трясутся. В глазах слезы.

— Прячешь? Зинке письмо пишешь?

Вишняков нервно вытаскивает белый листок, складывает вдвое, прячет в карман. Голос у него дрожит:

— Да, Зине.

Жена бледнеет, грузная, в широком капоте тяжело садится на стул. Стул хрустит.

— С несколькими бабами путаешься.

Вишняков вскакивает, срывает с вешалки шинель. Жена громко сморкается, всхлипывает, закрывает лицо носовым платком. Большое полное тело женщины студнем дрожит на стуле. Стул скрипит.

Вишнякову противна жена.

Вишняков стоит у дверей. Дергает себя за рукав, морщится.

В губпартшколе, в лекторской комнате, Вишняков пишет второе письмо Спинек. Первое лежит у него в кармане. Вишняков решает передать оба вместе. Но не писать Спинек он не может. Видеться со Спинек, писать ей стало для него потребностью.

«Еще хочу я оказать тебе о боли своей за тебя.

Ты подумала, что я стану относиться или отношусь к тебе с брезгливостью после того, как узнаю или узнал, что ты была близка с X, Y и др.

Как мне было тяжело, как была ты несправедлива.

Л. Андреев говорил: «Купивший женщину — зверь».

Я добавляю: обокравший женщину — зверь вдвойне.

Зина, сколько обкрадывали тебя. И как всех их я ненавижу. Они приходили к тебе с лестью и ложью. Уходили удовлетворенные, с зевками скуки, бросали имя твое под ноги улице как окурок, как шелуху съеденного ореха. Улица топтала, трепала твое имя. А они сыто посмеивались, щурили звериные глазки, подмигивали тебе вслед, шептали по секрету приятелям:

— Знаете, эта… Она недурна в постели… только есть у нее недостаток…

Бросить имя женщины улице — значит более, чем обокрасть ее, — надругаться над нею.

Тебя обкрадывали, над тобой надругались люди. Тебя обокрала и природа. И вот к тебе, именно такой, подхожу я с величайшей болью и любовью. Тело твое оскорбленное беру как святыню. Хочу, чтоб любовь моя была так же чиста, как чисты и ты и тело твое, очищенное огнем жажды материнства. Нет, нет, не к тебе с брезгливостью подхожу, а к ним, их презираю. Если б мог я вырвать грязный, липкий, длинный, черный язык улицы, я бы вырвал и бросил бы тебе его под ноги.

Растопчи!

Но что я говорю тебе? Разве мы вместе уже не топчем его?

В окно на меня смотрит яркое, но ясное солнце. Ясно у меня на душе. И еще раз я говорю тебе это нестираемое, ясное слово — люблю».

Страничка восьмая

В городе Рабочий дворец. В Рабочем дворце ставят «Травиату». В городе говорят о «Травиате».

И поэтому, вероятно, в губпартшколе, в перерыве между лекциями, Скурихин спрашивает Вишнякова:

— Вишняков, ты знаешь, как по-русски «Травиата»?

Вишняков прислушивается к далекому жужжанию невидимого аэроплана. Смотрит на белые крыши домов. Думает о себе и Зине. Вишнякову хочется взять Зину под руку и идти с ней по длинным кривым улицам города, чувствовать теплоту ее тела, слушать бодрящее неумолкаемое жужжание аэроплана. Вишняков отвечает рассеянно:

— Нет, не знаю.

Скурихин не знает, зачем спрашивает Вишнякова. И, не зная, зачем и для чего, начинает объяснять: