Мимо окна летят тяжелые мокрые снежинки. (Снег идет первый в эту осень.) С крыш течет. Но крыши белы.
Вишнякову кажется, что и музыка Спинек белая — белые прозрачные звучащие кристаллы. И белая радость в груди у Вишнякова.
Спинек устало откидывается на спинку стула. Вишняков берет ее руку, целует.
— Вам нужно работать, Зина. У вас талант.
Спинек молчит. Глаза ее снова пусты.
Вишняков тянется к Спинек, смотрит внимательно, ласково.
— Когда я слышу твою игру, Зина, мое чувство к тебе делается глубже, тоньше. Меня как-то особенно окрыляет сознание, что ты — талант.
У Спинек дергаются брови. Но лицо неподвижно. Голос спокоен, холоден. Спинек говорит — бросает серые, бесцветные камешки-слова.
— Да? Разве? Почему?
Вишняков встает, начинает ходить из угла в угол.
— Ведь мы всегда в любимой женщине ищем что-то особенное. Какое же счастье любить ту, у которой, как у тебя, есть это особенное! Зинусь, ведь ты — талант… Может быть, больше.
Спинек как не слышит. Спинек думает о своем.
— Виктор Алексеевич, но у вас ведь жена, семья… И всегда мужчины говорят каждой женщине, что она особенная, необыкновенная, что они первый раз такую видят и любят первый раз с такой силой.
Вишняков морщится, молчит, хватается за голову, быстрее кружится по комнате.
— А почему вы равнодушны к своей жене, к своим детям? Ведь это будет то же самое.
Вишняков быстро подходит к стулу, садится, стучит кулаком по крышке пианино. Глаза Вишнякова черны и злы.
— Есть такие слова «хочу» и «должен». Я любил свою жену… Потом я перестал любить жену. Но механическая близость сохранилась. Родился ребенок, другой. Я уже должен их любить.
Вишняков хватает Спинек за руку, говорит, стискивая зубы:
— Пойми, что я люблю тебя.
Спинек неподвижна, холодна. Сколько мужчин говорили ей это слово — люблю. Сколько мужчин целовали ее, целовали ее губы, глаза, лоб, голову, руки, грудь, все, все тело. Все зацеловано, захватано, все было, повторялось и повторяется вновь.
— Виктор Алексеевич, так все и всегда говорят.
Вишняков вскакивает:
— И Скурихин?
Вишняков ревнует Спинек ко всем мужчинам, бывшим у нее до него. (Ведь каждый мужчина хочет быть первым, единственным, неповторяемым. Каждая женщина хочет стать первой и последней.)
Спинек дергает бровями:
— Да, вроде этого…
— У-у-у! Проклятье!
Вишняков рычит, бегает, сжимает кулаки.
Спинек встает, улыбается, поправляет прическу.
— Виктор Алексеевич, пойдемте на бульвар. Вам нужно успокоиться.
Частая чугунная решетка бульвара — длинная черная расческа в снежной седой голове. Снег неглубокий, мокрый, тает.
Следы Вишнякова и Спинек черны и четки. На бульваре пусто.
Бульвар на берегу реки. Река чугунно-черная.
В беседке темно. Хотя пол в снегу.
На твердом, деревянном полу обжигающий белый холод снега и жгущий, белый жар упругого тела женщины.
— Милая.
— Я твоя милая?
— Первый раз сказала — ты.
Мимо беседки беззвучно пролетает большая белая птица. Крылья и голова у птицы круглые. Птица пушистым снежным шаром летит над чугунной чернотой реки.
Но когда идут домой — Спинек снова говорит «вы», снова холодна, замкнута. Спинек недоверчиво думает, что он, как все. Спинек не хочет выделять Вишнякова. Выделить, полюбить — отдать не только тело. А он уйдет, как и все. Будет больно. Не надо.
Спинек твердеет, идет с поднятой головой, со стиснутыми зубами.
Вишняков берет под руку, заглядывает в глаза:
— Зинусь, почему ты такая холодная, чужая?
Спинек говорит глухо:
— Так, нипочему.
— Ты любишь меня, Зинусь?
Спинек отвечает так, как отвечала многим мужчинам:
— Ну, да, я вас люблю. Вы мне нравитесь.
Но в глазах у нее пусто. И эта пустота пугает Вишнякова.
Подходят к дому. Снег почти стаял. На улице черно.
Расходятся как чужие. Рука Спинек холодна, безжизненна. Вишняков входит в комнату. Комната кажется ему совсем черной.
Страничка седьмая
Вишняков сидит за столом, дома. Вишняков знает, что у Спинек гости. Но Вишнякову необходимо немедленно говорить со Спинек. И Вишняков пишет:
«Я пишу Вам… Разве любовь может быть без писем?
За окном снег. Снег сыплется с серого неба, мешается с серым дымом города, падает на серые крыши, заборы, землю. Белое на сером быстро становятся серым. Серое, серое, серое.
Нет радости — подлинной, зимней, сверкающей, снежной.
Зима. Зима всегда — белое слепящее веселье, бодрящая сила.
Сыплется снег. Бесчисленные снежинки совершают свой неизменный путь от облаков до земли. На серое, на черно-серое падает белое. И серое, черно-серое, грязное, затоптанное делается чистым, искристо-белым, хмельно-радостным, неповторяемо новым.
Путь снежинок предопределен веками, в нем неизбежное, неотвратимое, извечное. Неизбежно белому упасть на черное, дать черному белую сверкающую радость и по исполнении положенных сроков — оплодотворить и умереть, уступить место новому, зеленому.
Нет еще подлинной слепящей зимней радости в наших отношениях. (Зимнее — верное, крепкое, ясное.) Дни наших встреч — снежинки. Чистые, белые снежинки еще падают на серое, чужое, еще мешаются с серым дымом прошлого. Но неотвратим, белокрепок лёт снега времени. Еще немного, и белый снег завалит, забелит, засеребрит все осеннее, прошлое. (Осеннее ведь всегда прошлое. Осенью всегда думают о прошедшей весне или лете.)
Я вижу эти дни — зимние, верные, крепкие, ясные. Ты в сумерках будешь лежать и слушать монотонное ворчание огня в железной кривоногой печке. Ты будешь ждать меня, большая, сильная, ласковая.
Я буду приходить вечером. Мы закроем двери. Красная ласково-теплая печка будет беззлобно ворчать у нас в ногах. В окна мы увидим звездное небо и снежные сине-белые сверкающие просторы полей.
Белы, крепки, чисты будут наши тела и горячи, как снег. (Ведь снег не студит, а жжет.)
Снежинки — дни наших встреч.
Будет падать снег времени. Будет расти большое, снежное, слепящее, зимнее чувство. (Помни: зимнее — всегда верное, крепкое, ясное.)
Я убежден, будет у нас белая, большая, неповторимая радость.
И это будет не простая побелка старой, закопченной комнаты. Нет. Пусть вновь потемнеют стены нашей комнатки, пусть местами обвалится штукатурка, пусть в дыры обвалов, иногда помимо нашей воли, выглянет прошлое. Пусть. Оно будет мертво. Умрет и старая, серая, молчаливая комната. Новое, живое, маленькое существо огласит ее звонким торжествующим криком. Новое, живое, маленьким одним криком перестроит заново вею комнату, в новые большие окна покажет нам, что мир велик, что жизнь прекрасна, что лучшее в ней — любовь. И счастливые, мы будем тогда вспоминать синее звездное зимнее небо, снежно-белые просторы полей, ворчанье раскаленной печки, тишину нашей белой комнаты, немую радостную муку наших тел, бившихся в страстном творческом поцелуе.
Пусть идет снег времени. Пусть совершают свой путь снежинки — дни наших встреч.
Я знаю, все проходит, умирает. Умрут, растают снежинки — дни наших встреч. Но черно-серая земля разлуки не будет голой. Новое, живое, маленькое существо будет бегать по ней, радостно кричать о торжестве жизни, о ее бессмертии.
Снег падает. Падают снежинки — дни.
Жду, когда настанет день, в который мы встретимся, и тела наши будут телами богов, творящих мир. Верю, что наш поцелуй будет бессмертен.
К столу подходит жена. Вишняков краснеет, закрывает красным листом промокательной бумаги белый листок письма. Жена кривит губы. Щеки у нее трясутся. В глазах слезы.
— Прячешь? Зинке письмо пишешь?
Вишняков нервно вытаскивает белый листок, складывает вдвое, прячет в карман. Голос у него дрожит:
— Да, Зине.
Жена бледнеет, грузная, в широком капоте тяжело садится на стул. Стул хрустит.
— С несколькими бабами путаешься.