Игонин, как молотком, стукнул по столу трубкой.
— Федорыч, давай бери слово.
У Безуглого всегда на затылке вскакивал большой, как рог, упрямый вихор. Он говорил, немного наклоняя голову, точно бодался.
— Товарищи, некоторые из вас и многие из беспартийных спрашивали меня, почему вдруг партия решила перестраивать сельское хозяйство, вдруг взялась за создание тяжелой промышленности. Вдруг, видите ли, налетели на деревню уполномоченные по хлебозаготовкам, по коллективизации, и все пошло и поехало. Должен вас успокоить. В таком большом деле, как хозяйство целой страны, ничего и никогда вдруг не делается.
Безуглый подробно рассказал о первой пятилетке.
— В Белых Ключах мне не без улыбочки кое-кто говорил, что вот, мол, Ленин завещал пролетариату быть в союзе с крестьянством, а вы, мол, начинаете нас ссорить с рабочим. Найдется, вероятно, немало людей, которые думают, что царству рабочих и крестьян не будет конца. Они забывают, что наша цель — построение бесклассового общества. Советская власть, конечно, есть власть рабочих и крестьян, но не надо упускать из виду, что она только средство, следовательно, явление временного порядка, а отнюдь, повторяю, не цель.
Он порылся в конспекте.
— Владимир Ильич однажды очень едко высмеял плакат, на котором изображалось беспечальное и вечное царство рабочих и крестьян.
Безуглый поднял к лампе исписанный лист бумаги.
— Значит ли это, что мы хотим ссориться с крестьянством? Вовсе нет. Союз рабочих с трудовым крестьянством в нашей стране был и будет, пока мы не уничтожим классы. Вот только ведущая роль в нем была и останется за пролетариатом. Мы не ссориться собираемся с крестьянином, а хотим помочь ему перестроить свое хозяйство на коллективных началах.
Безуглый говорил с обезоруживающей силой. Он был человеком убежденным. Его теоретическая подготовленность, сложенная с практической деятельностью, давала ему и широту кругозора, и целеустремленность. В партии его считали крепким коммунистом. В подполье, в Красной Армии, в хозорганах он работал и рядовым, и командиром, и в обозе, и на передовых позициях. Не было такого случая, чтобы он отказался от какого-нибудь партийного поручения или его не выполнил. В очень трудные минуты он только сам себе говорил вслух — препятствия, преодоление, победа.
В темных, древних глубинах его мозга, как и у всякого человека, конечно, еще жили и зверь, и собственник. Он вел с ними упорную борьбу. Они очень редко оказывались победителями.
Слушали Безуглого внимательно. Один раз только его прервал Помольцев. Он обратился к нему с просьбой:
— Федорыч, шибко высоко не заносись, объясняй попроще.
Безуглый рассказал собранию о людях, которые поколение за поколением искали «Беловодье» для всего человечества.
Он сказал, что оно найдено. Горы препятствий — позади. Он утверждал, что люди могут быть счастливы, если на новой земле станут жить по-новому.
Собрание хлопало Безуглому долго и дружно. После него говорил Игонин. Секретарь ячейки начал свою речь с лукавого предисловия:
— Товарищи, складно говорить я не обучен, если чего лишнего нагорожу, не взыщите.
Улитин скривил свое желчное, ссохшееся личико, проворчал:
— С первого слова, бесстыдник, врать начал.
— Не знаю, с какого бока мне и начинать. — Игонин пососал потухшую, пустую трубку. — Начну, пожалуй, с Северных Американских Соединенных Штатов, а почему именно с них, об этом речь впереди. Известно вам, товарищи, что работал я на разных местах, ну, между прочим, и в животноводческом совхозе. К скоту я с детства привычен. В долге ли, в коротке ли, дают меня в помощь одному ответственному товарищу и командируют в самую ту Америку на закупку племенных быков-производителей и тонкорунных баранов. Американским газетчикам очень удивительно было, и вроде как бы неудовольствие какое им получилось оттого, что оказался я бритым. Побывал я в Чикаго и в Нью-Йорке. В Чикаго на бойнях гляжу — грязина. Скотина пропавшая тухнет, неубранная. Я раскритиковываю газетчикам ихние порядки. Опять на них находит недоуменность: как так, сибирский мужик грязь осуждает. Напечатали они мои слова и назавтра же произвели в бойне полную уборку.
Игонин налил из графина стакан воды, не спеша напился.
— В Нью-Йорке дома трубами облака боронют. А люди в них живут, никогда солнца не видят. На площадях торговцы-лотошники стоят с раскрытыми ртами и дышат, как собаки на жаре. В воздухе у них большая нехватка. Понастроили они много, но зря, ровно для того только, чтобы народ мучился. Богатые, конечно, живут одаль от городов, в садах, и дома у них небольшие. Богатством своим они выхваляются на весь свет, а подумать пристально — одинаковое у них с нашей деревней идиотство. В двадцать первом году у нас — голод. У них — фермеры хлеб в море кидали, жгли в паровозах. Где ж, думаю, разумность вашей жизни, если вы жилы из себя вытягаете на конвейерах, а что сработаете — в огонь? Какие же вы богачи, если от своего богатства непомерного можете в один день объявиться полными нищими? Никто у вас ни покупать, ни продавать ничего не будет. На горах хлеба пропадете голодом.
Игонин почесал пальцем лоб.
— Газетка с моей фамилией попала в руки известному вам всем односельчанину нашему, Пантюхину Алексею. Мы с ним в германскую служили вместе. Он только после войны прямо из Питера в Америку подался, обиделся, дурной, что его не с музыкой встретили. За морем он и женился на богатой вдове-фермерше. Берет Пантюхин билет на самый скорый поезд и катит в Чикаго. Костюм мне привез и штук шесть галстуков. Ефросинье своей, брошенной с ребятами, накупил барахла цельный чемодан. Таможников наших пограничных насилу уговорил я после пропустить в Сесесер буржуазную материю. Побывал я у него. Пашет он весело на своем тракторе и трубку из зубов не вынимает. Погостили мы с ним у соседей. Один машины имеет хорошие, другой — того лучше. Большая разница с нашей деревней. Разговоры же совсем с нашими схожие. По чем хлеб? Сколь земли? Когда посеял? Как родилось? Гляжу я на них и так планирую своим умом. Наши кулаки крестьянина смазным сапогом выпехивают. Ваши богатеи, фермеры, бедняков тракторами топчут. На машине, выходит, до конца вам ближе. На машину, думаю, и мы скоро залезем. Руль только не в ту сторону завернем. Говорю я Пантюхину: «Алексей, едем домой, на Алтай, в противном случае не миновать тебе сумы». Он воззрился на меня, ровно на дурачка. «Куда, — отвечает, — мне от своего капиталу ехать, чего искать? В старое время мог бы продать, деньги перевести и купить в России. Советы, — спрашивает, — собственность на землю отменили? Ну?» Разъехались мы с ним, одним словом, в разные стороны полными врагами.
Ефросинья Пантюхина стояла на другом конце избы, около окна. Она сказала Игонину:
— Фома Иваныч, мужик-то мой беглый письмо прислал, кланяется тебе, хлеб у них шибко дешев.
Игонин посмотрел на ее белый платок и ничего не ответил.
— В обратную дорогу лежу я в каюте. Море в окошко мне хлещет и качает меня, как мать дите. Мысли мои текут по жилам веселым вином. Понял я, той соленой водой едучи, все американское наполеонство. У них кажный в Наполеоны лезет. Кажный хотит весь мир закупить и распоряжаться, как у себя в лавке. Одна помеха — Наполеонов много, и все с ножами друг на друга налетают.
Собрание сидело молчаливое, притихшее. У некоторых рты были открыты, как у ребят. Бидарев не отнимал от уха руку.
— Из плена вернулся я, товарищи, скучно мне было, из Америки приехал — еще того тошнее стало. Везде, вижу, жизнь на одну колодку сшита. Во всем мире сосед на соседа нож навастривает. У нас тут, бывало, из-за покосов деревня на деревню с вилами наступает. У них народ из-за межей по судам мытарится. От малой семьи до большого правительства — одна песня.
Игонин посмотрел на часы. Помольцев сказал ему:
— Мы не соскучились, Фома Иваныч, высказывайся.
— Об Америке к тому я речь завел, что наши сибирские кулачки с ихними фермерами — родные братья. У американца раб — негр, индеец, случается, и белый бедняк, который из Европы залетит понаслуху о райской заморской жизни. У сибиряка рабы — алтайцы, киргизы и лапотоны из-за Урала. Наши сибиряки потому и быстрее российских мироедов оперялись, форсистее в люди выходили. Не знаю вот только, многие ли из нас вспомнят, как до железной дороги в Сибири богатые мужики хозяйство свое, ровно чистые американцы, своими же руками разоряли. Захватит, бывало, мужик покос с целую губернию и без ума все лето сено ставит. Спросят его: «Сено продавать будешь?» — «Нет, — говорит, — у нас этого в заведении нет, кому тут его продашь? Косим для своих коней». — «А на конях-то извозом занимаетесь?» — «Пошто, — отвечает, — извозом, сторона наша непроезжая». — «Для чего же коней-то столь держите?» — «Как для чего? Сено возить».