— Ну, что же — придешь ночью?
Молодой писатель понял, что ему пора ставить точку. Он быстро решил, что его роль праздного зрителя будет гораздо тяжелее ролей действующих лиц. Писатель твердо сказал:
— Нет, не приду, я и так себе все ясно представляю.
Мой товарищ
Познакомился я с ним очень давно. В моих тюремных дневниках, относящихся к временам отдаленным, я нашел записи, явно указывающие на это знакомство. Мой товарищ еще тогда пытался заниматься литературой. Он послал как-то даже рассказ в одну из «Правд», но его не пропустила цензура. Товарищ этот советовал и мне заняться беллетристикой. В дневнике у меня записано, что он часто старался помочь мне разложить имевшийся у меня материал по полочкам романа. У него к роману особое пристрастие.
Конечно, в гражданскую войну и в годы военного коммунизма некогда было писать. Но в 20-м году, очнувшись после трех недель тифозного бреда, мой товарищ в тифозном же бараке взялся за перо. В 21-м он издал свой первый роман. Гонораров тогда еще не было. Тем не менее, ему выдали в качестве премии 5 000 000 рублей. Пять миллионов рублей! Мой товарищ не был особенно расчетливым человеком, он не положил денег в сберкассу или на свой текущий счет, а истратил их сразу же все на дрова, купил целых три воза настоящих березовых дров. Помню, мы с ним жарко натопили комнату, и он немедленно же сел за новый роман.
Идея нового романа у него возникла в результате знакомства с любезным товарищем. Он рассказал мне об этом человеке с чувством какой-то нежной признательности.
— Ведь любезный товарищ — один из немногих людей, говоривших со мной с подлинной товарищеской откровенностью. Когда он мне рассказал о своей тягчайшей работе, я понял, что напал на нетронутые золотые россыпи материала.
Мой товарищ оказался старательным приискателем. Пять лет он упорно разрабатывал найденную жилу. Теперь его работа близка к концу.
Нужно сказать, что за эти пять лет мой товарищ порядочно надоедал и мешал мне. Он, без преувеличения, лишил меня самых простых радостей бытия. Дело в том, что мне редко удается обмануть его и улизнуть куда-нибудь одному. Обычно он ходит за мной по пятам.
Я знакомлюсь с женщиной. Она мне нравится. Товарищ шепчет мне на ухо:
— Эта женщина для нас с тобой сущий клад. Она разденет нам не одного ответственного работника ГПУ.
Я как-то невольно слушаюсь его, и женщина с хохотом бросает мне:
— Вы эксплоататор. Вы подходите к людям, как к поставщикам материала, нужного для ваших писаний. Я не люблю писателей. Вы какие-то ненастоящие люди.
Я краснею и пытаюсь возразить. Женщина отмахивается:
— Настоящие люди строят, организуют, творят жизнь. Вы только описываете. Какая это скука писать вечно о том, что делают другие, вечно радоваться чужим радостям, огорчаться чужими неудачами и никогда, ничего не делать самому. Мне вас жаль.
Я встречаюсь на озере с незнакомыми охотниками. На озере люди проще. Мы садимся на кочки друг против друга, и у нас сразу же завязывается бесконечный разговор о том, какое ружье любит крупную дробь и какое — мелкую. Неожиданно появляется мой товарищ. Он долго сидит молча и внимательно изучает лицо собеседника. В конце концов, он по разным, едва уловимым, может быть, ему одному известным, признакам определяет, что разговаривающий со мной охотник работал в Чека. Товарищ тянется к моему уху:
— Наведи его на разговор о прежней работе. Даю голову на отсечение, что он — чекист. Мы его используем.
Если я встречаюсь с крупным работником ГПУ, товарищ немедленно кладет мне руку на плечо и тоном, не терпящим возражений, говорит:
— Бери его любой атакой. С ним хитрить нечего. Ставь вопросы прямо; «Что вы чувствовали, когда в первый раз присутствовали на расстреле? Что дает вам больше удовлетворения — процесс борьбы с врагом или его ликвидация?»
Я, как суфлер, повторяю его вопросы. Товарищ из ГПУ смеется:
— Вы что это, допрашивать меня начинаете? Я привык больше к роли допрашивающего.
В течение этих пяти лет мой товарищ диктаторски определял круг моих знакомств. Конечно, как и у всякого работника редакции, он вообще велик, но это знакомства, которые, так сказать, приходили самотеком. Мой же товарищ толкал меня исключительно на встречи с работниками ГПУ или с людьми, знавшими работу этого учреждения. Он буквально дрожал, как охотничья собака, почуявшая дичь, когда ему попадался интересный чекист. Часто мне казалось, что он обращает всю мою жизнь в сплошную охоту за людьми.
Ненастоящие люди
Мне иногда завидуют. Мне говорят:
— Вы такой счастливый. Вы близко знакомы с писателями.
Мне тогда хочется рассказать о писательском счастье.
Зайдемте в редакцию одного известного сибирского журнала, там каждый день толпится добрый десяток писателей и поэтов.
Люди, стоящие в стороне от литературных дел, нередко считают писателя существом особенным, чуть не «божественного» происхождения… Финотделы, например, при обложении налогом писателя ставили его на второе место после служителей религиозного культа. Только в последнее время, вероятно по настоянию опытных фининспекторов, изучивших быт писателя, он облагается как кустарь-одиночка без двигателя.
Конечно, были и есть учреждения, которые не верят в «божественное» происхождение писателя и весьма ласково при случае говорят ему:
— Как же, читали, читали, знаем вас, а все-таки давайте заполним анкету.
Хозяйственники — так те еще проще подходят к писателю. Они его считают совсем никчемным человеком. У них даже слово такое есть ругательное — «беллетристика».
Заведующий типографией мне однажды сказал:
— Художественный журнал — четвертое блюдо на сытое брюхо. Будем печатать вас в последнюю очередь.
С тех пор как финотдел объявил писателей кустарями-одиночками без двигателей, мне стало казаться, что каждый писатель ходит с громадным лубяным коробом через плечо и громко предлагает свои изделия.
Чего только нет в этих коробках! Пахнущие трупы расстрелянных и улыбающиеся женщины, бандиты и честные труженики, звери и птицы. Они лежат, покорные и тихие, потому что они… ненастоящие. Они химеры, созданные писательским воображением.
Мне каждый день приходится рыться в этих коробках, отбирать, покупать наиболее удачно сделанные вещи и вещицы. Цены назначаются самые дикие. Например, хорошо сделанный контрреволюционер идет в одинаковой цене с хорошо сделанным коммунистом. Плохо написанная кокетливая, изящная женщина ценится дешевле хорошо написанной канарейки. Но, сказать по совести, мы все-таки, в конце концов, всегда набавляем немного за свои фигурки и не доплачиваем за враждебные.
Свежему человеку, случайно попавшему к нам, делается несколько неловко. Он слушает и руками разводит.
Поэт кричит на всю редакцию:
— Моя лирика выше барабанных стишков с гражданскими мотивами, а вы мне по тридцать копеек за строчку предлагаете. Ведь это гнусность.
Я улыбаюсь и советую:
— Пишите лучше с гражданскими мотивами — заплачу от семидесяти копеек до рубля.
Прозаик угрюмо басит:
— Вы совершенно не поняли моей основной мысли. Вы не правы. Я вовремя убил предсовета, и, конечно, я хорошо сделал, что дал скрываться убийцам.
Другой прозаик:
— Посоветуйте, пожалуйста, когда мне лучше свергнуть советскую власть — до женитьбы Стрельникова или в момент его развода с женой? К слову, нужна, по-вашему, любовница Стрельникова или лучше свести его жену с кем-нибудь?
Робкий беллетрист спрашивает шепотом:
— Мне очень хочется посадить на нос секретаря окружкома большую бородавку или родинку. Это не сочтут за?..
Я машу рукой:
— Сажайте!
Счетовод Симонов, ведающий выдачей гонораров, слушая наши разговоры, горестно вздыхает:
— Господи, и за что деньги людям платят? На что расходуются народные средства?
Но писателей и поэтов не смутят укоризненные вздохи и всей бухгалтерии. Они закуривают папиросы и трубки, садятся с ногами на столы, подоконники, стулья. Дым, треск, шум, сжатые кулаки, крики, хохот. Они переплывают моря, переходят горные хребты, они летят на аэропланах, скачут на степных скакунах, они женят, расстреливают, убивают, родят.