— Куда писать? — деловито доставая бланк, спросил один из военных. — В крематорий?
— Много чести, — наблюдая, как оттаскивают трупы, ответил другой. — Давай на Калитники, в овраг. Уже темнеет.
Тела сложили в сине-серый железный фургон. Двое, в длинных черных клеенчатых фартуках, влезли внутрь крытого кузова, а еще двое, прихватив лопаты, сели в кабину. Открылись ворота, и фургон выкатил на вечерние улицы, направившись к Рязанскому шоссе.
Вот уже близка и Росстанная дорога — древнее русское название последнего скорбного пути расставшихся с жизнью казненных, по чьей-то злой воле или по издевательскому умыслу впоследствии названная Скотопрогонной. У глухого, заросшего по краям кустами оврага, прорезавшего землю за Калитниковским прудом на краю кладбища, фургон остановился.
— Живей! — открывая дверцы кузова, распорядился старший, выскочивший из кабины.
Выдвинули деревянный помост и по нему, как с горки, люди в длинных черных фартуках скинули в овраг тела шестерых казненных.
Взяв лопаты, сидевшие в кабине фургона начали забрасывать тела землей, скрывая следы своего пребывания здесь и той страшной работы, которую они проделали над бывшими еще совсем недавно живыми, а теперь ставшими нагими и мертвыми, нашедшими свое последнее пристанище на этой земле в овраге за Калитниковским прудом.
Придя в комнату отдыха, Алексей Емельянович тяжело сел на свою солдатскую койку и опустил руки с набухшими венами между колен. Послать бы все к дьяволу: наркома, с его тонко-ехидной улыбочкой на змеиных губах, его клеврета Саркисова и Абакумова. Зачем они расстреляли Слободу, зачем?!
Вот так, вместе с радостью удачно выполненного сложного задания и гордостью за своих сотрудников, сумевших сделать почти невозможное во вражеском тылу, передумавших врага и разгадавших его ходы, получаешь и пощечины, от которых горит лицо и терзается болью душа. Не только болью, но и страшным, несмываемым стыдом за других, присвоивших себе право решать человеческие судьбы не по закону, а по собственной прихоти, «изымая» людей из жизни так же просто, как шахматист снимает с доски отыгранную фигуру типа пешки. Но люди, живые люди — не пешки!
Негнущимися пальцами расстегнув ворот кителя, Ермаков повалился на койку, прислушиваясь к неровным и болезненным толчкам сердца в груди. Переволновался, позволил себе резкость и прямоту, чего ему никогда не простят. Ну и черт с ними, пусть не прощают — жизнь кончится не завтра, и даже если не будет его, генерала Ермакова, — когда-нибудь все встанет на свои места и народ, коммунисты, верно рассудят, кто в это тяжкое время был прав, а кто преступил закон и попрал его. И воздадут каждому по заслугам. От этого суда никому никогда не уйти.
Разве дело в орденах? Не за ордена или другие отличия работает он сам и его товарищи — работают для людей, охраняя и сберегая их жизни, поскольку поскольку враг бесчинствовал на многострадальной русской земле — враг сильный, опасный. Можно, конечно, утешить себя тем, что отстояли честные имена командующего фронтом и его боевых соратников, но разве можно сбросить со счетов молодую жизнь другого человека, втянутого в эту историю волей страшных военных судеб и замыслами вражеской разведки? Человека-то больше нет!
Мог ли думать несчастный Семен Слобода, голодуя и холодуя в лагерях военнопленных, встречая на границе кровавую зарю первого дня войны, партизаня, совершая побеги из неволи, пробираясь к линии фронта, что его молодую жизнь оборвет не немецкая пуля и не пуля предателя-полицая, а своя, отлитая где-нибудь в Туле или на московском заводе и выпущенная из отечественного оружия рукой своих! Воистину жуткая судьба — пройти через немыслимые испытания, камеру смертников, потерять разум и быть расстрелянным здесь, когда добрался до своих, поставивших на его одиссее кровавую точку.
Как жить теперь, когда на сердце прибавился еще и этот тяжкий груз, когда оно так устало носить на себе камень боли за невинные жертвы, когда даже напряженная работа перестает приносить успокоение, а ночи превращаются в мучительные кошмары? Неужели наркома и его присных никогда не мучает совесть?! Даже Иван Грозный мучился, ночами напролет замаливая грехи и отбивая земные поклоны перед тускло светящимся жемчугами киотом в своей молельне, даже Петр Великий топил совесть в вине после стрелецких казней. Но то были гиганты, а здесь, похоже, злобные карлики, насилующие историю и народ в маниакальной жажде славы и величия.
Слава? Она, скорее всего, у них будет, — но слава Герострата, слава кровожадной орды, которой пугали детей.