Выбрать главу

Ермаков взял будильник, поглядел, который час, и поставил его обратно. Как только рука освободилась от призрачной тяжести жестяного корпуса будильника, ее вдруг пронзила острая боль.

В глазах стало темно, а губы показались немыми и чужими, не способными шевельнуться, выговорить хоть слово, позвать кого-нибудь на помощь. И кружится голова, тонкий звон в ушах, доносящийся как через вату.

«Обидно, — мелькнуло у него в мозгу, — обидно вот так, все сознавая и не имея возможности ничего сделать со своим непослушным телом. Так же, как и в жизни: все сознавал, но почти ничего не мог. Обидно…»

Гулко пробили часы в кабинете — большие, напольные, с весело блестящими, похожими на бутылки, яркими медными гирями, висевшими на цепях. Он не прислушивался и не считал число ударов — бой часов показался ему погребальным звоном.

Неужели никто не придет, неужели ему больше неоткуда ждать помощи — неоткуда и не от кого, поскольку уже успел расползтись шепоток по управлениям, что он позволил себе непозволительное, осмелился на недозволенное, высказал затаенное и резанул прямо по глазам самому наркому. И стал после этого зачумленным парией, вроде бы еще живущим и ходящим среди людей, но весьма сведущие уже прекрасно понимали — то ходит не человек, а одна его видимость, оболочка, бродит по коридорам и сидит в кабинете, ожидая решения своей участи: Фантом!

Если бы удалось дотянуться до звонка или до тумбочки, где всегда теперь стоят наготове сердечные капли, если бы удалось. Он попробовал шевельнуть рукой, и она легко поднялась и протянулась туда, куда он хотел, но ничего не ощутила. И тогда он понял, что руки не слушаются его и только кажется, что они могут подниматься, служить ему, как прежде, когда здоровое сердце гнало кровь по налитым силой мускулам.

Неужели никто не придет?..

Умирал Ермаков долго и мучительно — будто воткнули штык в сердце и все время поворачивали, раз за разом расширяя рану и терзая тело и внутренности острыми, как бритва, гранями. Когда выгнутый нестерпимой болью он сумел скосить глаза и увидел на подушке алое пятно крови, понял — это конец.

Страха не было, были только боль, обида и еще горькая жалость к самому себе и остающимся без него. Трудно им всем станет друг без друга, очень трудно…

Нашел его Николай Демьянович, зашедший в кабинет для обычного ежевечернего доклада. Телефон не отвечал, и подполковник, захватив бумаги, поспешил в кабинет генерала, тревожась и предчувствуя неладное.

Не увидев Алексея Емельяновича на привычном месте за столом, Козлов заглянул в комнату отдыха и остановился пораженный. Бросив на пол бумаги, кинулся к лежавшему без движения на кровати Ермакову, но помочь уже ничем было нельзя.

Когда Козлов набирал номер, чтобы сообщить о случившемся, палец его никак не попадал в дырки наборного диска телефонного аппарата, а по лицу ручьем текли слезы, капая на покрывавшее стол сукно. Николай Демьянович не вытирал лица и тонко всхлипывал, не стесняясь собственной слабости.

Он понимал — случилось нечто большее, чем несчастье, и наступает новая полоса в жизни. Какой-то она будет, что-то теперь ждет впереди?

Известие о смерти Ермакова потрясло Волкова, прижало к земле тяжким гнетом непоправимой беды, заставило душу ныть день и ночь от скорби, острого чувства потери и какой-то невысказанной вины перед ушедшим, как будто он мог ему помочь, спасти, предостеречь, но не успел или не сумел. Теперь больше никогда не будет с ними доброжелательного и жизнелюбивого человека, казалось, такого крепкого, что его не сумеет взять ни одна хворь.

Дни перед похоронами прошли, как в тумане, — что-то утрясали, решали, как лучше сообщить семье, вызывать ли их из эвакуации, где и как хоронить покойного, кто будет говорить, оркестр, караул…

Придя после похорон домой, Антон сдвинул в сторону покрывавшие диван старые листы бумаги — со времени возвращения он впервые пришел в свою квартиру — и сел, положив на колени пачку газет и письма от родных. Больше всего от мамы и ни одной весточки от Тони, хотя он оставил ей и домашний адрес, кроме номера полевой почты.

Перебирая успевшие слежаться в почтовом ящике газеты, он выронил из них телеграфный бланк. Нагнулся, подобрал и с удивлением увидел, что это его собственная телеграмма, отправленная на Урал Тоне. Чужим, малоразборчивым почерком на бланке наискось размашисто написано чернильным карандашом! «Адресат выбыл».

Он недоуменно прочел надпись еще рад. Выбыл? Куда выбыл, почему? Что еще там случилось? Позвонить Кривошеину, узнать у него, пусть не очень удобно беспокоить его по личным вопросам, но как иначе и кто, кроме него, сможет помочь? Некому.