— Скорее, скорее! — зло подгоняли охранники.
— Не оглядываться! Быстрее! — орал немец в черном.
Вот и двери, ведущие из корпуса во двор тюрьмы. Не думал Семен выйти в них иначе как на казнь. Но если не на казнь, то куда их гонят? Отъезжают грузовики, суетятся солдаты, не горят прожектора на сторожевых вышках, что происходит?
Солдаты, вооруженные автоматами, погнали их маленькую группу к отдельно стоящему в углу двора крытому грузовику. Откинули задний борт, приказали лезть внутрь.
В кузове Семен оказался рядом с бившимся в истерике парнем. Тот затравленно озирался по сторонам.
— Куда нас везут? — схватил он за руку пограничника.
— Не знаю, — ответил Слобода, высвобождаясь от цепких пальцев. Самому хотелось бы знать, но спросить не у кого.
Два солдата влезли в кузов, отогнали заключенных ближе к кабине и сели на лавки у заднего борта, направив стволы автоматов на сгрудившихся узников. Грузовик тронулся. Короткая темнота туннеля ворот, потом даже сквозь брезент пробился свет сильного зарева пожара. Трясло на брусчатке, потом куда-то повернули и остановились. Вся поездка заняла несколько минут.
Солдаты спрыгнули и откинули борт.
— Выходите! — скомандовал подбежавший к машине эсэсовец, с перепачканным жирной сажей лицом. — Быстро, быстро!
Кругом светло от зарева бушевавшего почти рядом пожара, гудело пламя, трещало дерево, пожираемое огнем, валил дым — удушливый, едкий, он щипал глаза, забивал дыхание. Самолеты улетели, смолкли зенитки. Сипло кричали маневровые паровозы, окутываясь облаками белого, отработанного пара, они тянули в разные стороны обгорелые остовы вагонов. Причудливые, красно-черные тени плясали на кабках и лицах охранников, на истоптанной, покрытой потёками масла земле.
Узники, настороженно осматриваясь, столпились около машины.
— Утром здесь должны ходить поезда, — перекрикивая гул пожара, на ломаном русском языке обратился к ним эсэсовец. — Надо хорошо работать. Кто будет пробовать бежать, расстрел!
Грузовик уехал. Солдаты погнали заключенных к путям. Спотыкаясь об искореженные обломки вагонов и куски шпал, Семен вертел по сторонам головой: горят цистерны, вагоны, немцы на носилках вытаскивают обожженных и раненых, часто подкатывают санитарные машины. В стороне складывали трупы.
Конвойные хмуры и молчаливы. Их угнетало зрелище разгрома станции. Ведут к завалу на путях, наверное, придется его разбирать.
Видя работу советской авиации и поняв, что расправы с ними сегодня не будет, узники приободрились: так и надо проклятым гадам, пусть знают, что их всех ждет возмездие. Не век же им господствовать на порабощенной земле?!
Откуда-то сбоку вывернулся мужчина в промасленном ватнике, подбежал к старшему конвоя, мешая русские, польские и немецкие слова, принялся, размахивая руками, объяснять, что надо скорее освободить пути, чтобы мог маневровый паровоз оттащить горевшие цистерны за пределы станции. Эсэсовец дал команду остановиться и начать работу. Появились носилки, обломки кирпича приходилось разбирать голыми руками, обдирая их до крови, растревоживая незажившие раны. Понимая, что торопиться не стоит, заключенные медлили, не обращая внимания на сердитые окрики охраны. Завал на путях почти не уменьшался.
Бросая на носилки кирпичи, Семен поглядывал на небо, прикидывая, сколько сейчас может быть времени? Звезд не видно, наползают тяжелые тучи, подсвеченные снизу багровыми отсветами пламени. Неужели скоро пойдет дождь и поможет немцам тушить пожар? И сколько здесь продержат — до утра или дольше?
Как выдержать такую гонку, когда ноги дрожат и подгибаются от слабости, урчит в вечно голодном животе и нет сил перекидывать проклятые кирпичи, — даже пальцы не способны как следует ухватить разбитые куски обожженной глины, а в голове уже словно слышится отдаленный, тонкий звон — предвестник обморока.
Слобода знал, как это бывает, когда ты голоден и перенапрягаешь последние силы: сначала делаются ватными ноги, появляется тупая апатия, все валится из рук и возникает противный звон в ушах, как будто рядом пищит надоедливый комар. А потом этот звук растет, ширится, ударяет в голову и приходишь в себя уже на земле, не помня, как свалился. Могут и пристрелить, а жить снова захотелось просто неудержимо. Пусть здесь воздух пропитан дымом и гарью, пусть летают жирные хлопья сажи, но все равно это многообещающий воздух воли, от которого отвыкаешь в камере смертников. Он пьянит и будоражит кровь, толкает на безрассудства, манит ароматами начавшей оттаивать земли и перезимовавших под снегом, терпко пахнущих прошлогодних листьев.