Выбрать главу

— А ты пробовал, Саша? — спросил Вербицкий.

— Только дураки учатся на собственных ошибках, Валера, — чуть прихлебнув кофе, ответил Сашенька. — Я учусь на чужих.

— Саша, эту фразу какой-то штурмфюрер придумал, — вежливо напомнил Вербицкий.

— Нет, Валера, он был адмирал, — столь же вежливо поправил Сашенька.

Размашистым зигзагом влетел оживившийся Ляпишев. Глаза его горели, как у влюбленного. Он стукнул уже безмолвный кейс на пол и плюхнулся на стул.

— Все бубнишь, Вроткин? — сипловато спросил он, и из него пахнуло свежевыпитой водкой. — Мели, Емеля!.. — и вдруг он громко икнул. А Сашеньку было не остановить, он даже внимания на Ляпу не обратил.

— Великие культуры рождались великими социальными противоречиями, — чесал он, как по-писаному, и все активнее прибегал к хорошо поставленной, пластичной жестикуляции. — Рабовладение: Гильгамеш, Махабхарата, Илиада, Библия. Феодализм: «Песнь о Роланде», «Речные заводи», «Гаргантюа»… Проклятое буржуинство: «Карамазовы», «Война и мир», «Форсайты», Маркес, Сартр… При долговременном и непримиримом антагонизме двух-трех громадных групп населения весь арсенал культуры творцы бросали в битву — латать или крушить эти немногочисленные, но грандиозные стыки: правитель — подданный, бог — человек, совесть — польза, абсолютно свой — абсолютно чужой… И апология, и бунт были фундаментальны и апеллировали к обществу в целом! Сразу — миллионы соратников и миллионы противников! А теперь? Как вести сварной шов? Как ущучить завмага? Расстрелять альбо помиловать ослепшего и оглохшего от старости сталинского палача? Предупредить или не предупредить население провинциального городка о приближающемся сильном порыве ветра? Противостояния хозяйственных, административных, псевдополитических ячеек мелки, кратковременны и бесчисленны, они должны устраняться чисто правовым путем. А если они не устраняются правовым путем, значит, дело совсем не в них, а в каком-то ином, весьма крупном и весьма секретном противоречии. А мы читаем: Вася выступил против Пети из-за некондиционного асфальта, а как поправили асфальт, тут и сказке конец!

— Ох, гнойник ты, — сказал Вербицкий. С приятной улыбкой и легким поклоном Сашенька развел руками: дескать, что ж поделаешь, извини. Или даже: не обессудь, дескать, на том стоим. — Не надоело, Саша?

— Надоело, Валера, — ответил Сашенька. — Давно и навсегда. Если культуру сводят к иллюстрированию конкретных задач, если литература по уставу обязана описывать не то, как есть, а то, как надлежит быть, — общественное сознание теряет перспективу. Конкретные задачи заслоняют смысл и цель продвижения от одной из них к другой. Никто уже не помнит, для чего их решать, — важно решить, а еще лучше просто изобразить, что решили. Никто уже не спрашивает: «зачем?» или «что потом?» — в лучшем случае, самые что ни на есть добросовестные спрашивают: «как ловчей?». Мораль уступает место результативности. Совесть не тянет против успеха. Нравственность подменяется умелостью. Но умелость применяется каждым в его личных, живых интересах. А когда вечные ценности в виде набора штампов используются как словесная вата для набивки чучел, симулирующих решения конкретных задач, — не обессудьте! Каждый видит, что они — лишь разменная монета, пошлый набор инструментов, которые каждый волен употреблять по своему разумению. Не поднимать до них свой интерес, а опускать их до своего интереса! А уж тогда индивидуальный интерес обязательно превратится в индивидуалистический, и любое новое средство будет использоваться в старых целях. Революционный террор? Для меня. Революционная перестройка? Обратно для меня! И ведь обрати внимание, Валера. Тех, кто рассматривает нынешние веяния как рычаг, понимаешь ли, возрождения Отчизны, создания общества нового типа, — тех бьют и консерваторы, и максималисты, те захлебываются, пытаясь втолковать бандитам, что такое совесть. А кто воспринял эти веяния как очередной кистень, как новые правила старой игры, — те процветают, те набирают большинство голосов, те создают организации и объединения, в литературе в том числе, — и их ни в коем случае не причисляют к оппозиционным структурам!

— Очень ты умный, Саша, — сказал Вербицкий. — Этакую-то бездну ума нешто можно на пустяки тратить? Все понимаешь, а делаешь как раз то, чего нельзя…

— Позволь, Валера, я не усматриваю тут никакого противоречия, — возразил Сашенька и, допив кофе, тщательно утерся салфеточкой. Ляпишев опять икнул, глаза его быстро стекленели. — Я понимаю некий закон природы, но это понимание отнюдь не есть возможность его изменить. Оно лишь есть возможность его использовать. Кто-то должен заполнять словесное пространство. Кто-то должен создавать шумовую завесу, почему не я? Я умею писать. Я умен. Я молод. Имею я право не быть дураком и не прошибать лбом стенку? Имею право на не-унижение? Имею право на не-инфаркт, нет? Имею право на не-писание кредо на заборе и на не-метание бисера перед свиньями? Имею я право — пардон, господа, все мы здесь свои — сам подкармливать своих любовниц, а не клянчить у них колбаски, сидя в рваных носках? И потом, Валера, тут еще одно. Когда я говорю от души и меня не понимают, мне, поверишь ли, делается очень больно. А вот когда я плету ахинею — я неуязвим. Я рассеял твое недоумение?

— Вполне, Саша.

— Я рад, Валера.

— Чертово ваше семя! — вдруг утробно высказался Ляпишев. — Ни себе, ни людям!

Сашенькины глаза недобро блеснули.

— Ошибаешься, — сказал он, обращаясь по-прежнему к Вербицкому, словно Ляпишева вообще не было за столом. — Это ваше семя — чертово. Именно я — и себе, и людям. Себе — то, что хочу. А людям — то, что они берут. А это, Валера, тоже большой талант — предлагать хлам с серьезным видом. Сначала ведь тошно, стыдно людям даже показать то, что навалял в минуту, которую еще оцениваешь как минуту слабости, — хотя на самом деле это как раз минута силы. Кажется, засмеют, на улицах станут пальцами в тебя тыкать, — его ноздри нервно подрагивали. — И вдруг выясняется, что именно это и нужно. Глядь — и пошло, пошло, уже и не отвратительно, уже и весело, дерзко: жрите! Громоздишь нелепость на нелепость, серость на серость: пускай подавятся! Ведь не могут же не подавиться!! — он страстно сцепил хрупкие белые пальчики. — Я смеюсь над ними, в лицо издеваюсь — а им некуда деться, правила игры за меня, они хвалят меня и дают мне денег. Британия шестнадцатого века сделала Шекспира. Не моя вина, что Россия восьмидесятых сделала меня. И потом… Знаешь, в истории довольно много было талантливых людей, которым было плохо, — Гомер, Вийон, Пушкин… А вот талантливых людей, которым было хорошо — а мне хорошо, — раз-два и обчелся.

— Да нет, Саша, — сказал Вербицкий дружелюбно. — Просто имен подобной моли история не хранит. В истории живут Платонов, Пастернак, Гроссман…

Сашенька сразу же поднялся и аккуратно задвинул на место свой стул.

— Было очень приятно, господа, — сказал он с улыбкой. — Не прощаюсь, вы меня не любите. Но вы меня полюбите.

Затем он слегка поклонился, повернулся упруго — маленький, напряженный — и пошел к выходу с гордо поднятой головой.