В тот час, когда на основе больших чисел статистической теории вероятностей Потоскуев строил предположения прибылей, которые пойдут на строительство железнодорожной ветки и под которые можно смело брать деньги под векселя, Платону Лукичу доложил дежурный техник:
— К вам журналист из Санкт-Петербурга.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В конторку, служившую кабинетом Платона, вошел черноволосый, с маленькой бородкой, хорошо и скромно одетый господин в пенще.
Он отрекомендовался свободным журналистом столичной печати и назвался Яковом Самсоновичем Молокановым.
— Извините, пожалуйста, Платон Лукич, — сказал вошедший. — Я проездом. Притом инкогнито. Не поймите дурно. Мне хочется оградить себя в моих кругах от возможного обвинения меня в активном либерализме, переходящем в недозволенное...
— Пожалуйста, пожалуйста. Как вам угодно и кем вам угодно, тем я и посчитаю вас. Я всегда и всем рад служить, чем могу.
Платон оживленно поздоровался, предложил стул. Он в самом деле был рад новому человеку, тем более что хорошие перспективы золотых подков вызвали отличное настроение. И что немаловажно — отрекомендовавшийся журналистом, может быть, в самом деле журналист. А всякая новая публикация — новая слава фирмы и новая популярность идеи социального равновесия.
— Заранее благодарю вас. Я намереваюсь выступить еще не знаю где и в каком журнале, может быть, в немецком... Я владею этим языком. Но не владею умением взять быка за рога...
— Это трудно, тем более если он безрогий! — Платон весело расхохотался. — Оказывается, и я пытаюсь острить... Вы проще, а не по-профессорски. Не Оксфорд же, а Шальва.
— Как вы умеете располагать к себе...
— Меня этому обучали с детства и завершили курс умения располагать к себе в Англии.
— Вы там учились, Платон Лукич?
— И учился, и учусь. Есть чему... Так, пожалуйста, пожалуйста! Я перебил вас...
— Это была очень хорошая и приятная перебивка, Я хочу, я смею надеяться написать о социально-экономических и технических преобразованиях на Шало-Шальвинских заводах. Спрашиваю прямо — это возможно?
— А почему же нет? Разве что-то от кого-то скрывается? Все и всё на виду, кроме разве меня.
— Вас? Вы, как я слышал и как я вижу, такой открытый человек.
— Я тоже слыхал об этом, Яков Самсонович, и некоторое время и считал себя таким. Но вскоре убедился, что я иногда сам не понимаю себя и не всегда знаю, каков я. Так что мне трудно поверить, что люди знают меня лучше меня. А себя не знаю не потому, что не хочу этого, а не могу. И как возможно, когда я в беспрестанном поиске?
— Чего, Платон Лукич?
— Да черт его знает чего... Лучшего. Нового. А оно всегда находится с ищущим в состоянии конфликта. Внутри себя. Я, кажется, очень плохо выражаю свои мысли?
— Прекрасно, Платон Лукич.
— Со мной не нужно быть вежливым. Вежливость для меня всегда выглядит обидным этикетом. Спрашивайте, и, пожалуйста, прямее.
— Ваши преобразования не существуют и не могут существовать вне идей и, в частности, лаконичнейше сформулированной теории «гармонического примирения непримиримостей».
— Да, я ее называл так. Потом решил уточнить. Заменил «гармоническим единством взаимностей». То есть гармонией взаимополезности людей. Тоже неточно. Нашел более точное выражение: «единство полярностей». Хотелось назвать «двуединство противоположностей». Но это где-то было... А потом «двуединство» какое-то библейское, старомодное слово.
— Разве в названии дело, Платон Лукич?
— Разумеется, нет, Яков Самсонович. Но я инженер, поэтому всегда хочу точных формулировок. Кратчайших. А их трудно найти. Помогите — я буду благодарен.
— Может быть, и помогу. Скажите, Платон Лукич, эта ваша теория монопольна?
— Какая, к черту, монополия! В нашей стране ее нет и на водку. В тридцати верстах отсюда работает преотличный винокуренный завод на колесах. И, доложу вам, поставляют такую водку, что от казенной не отличит и сама казна. Всё — и печать, и этикетка. Зарабатывают огромные деньги. Разумеется, по их масштабам. По масштабам этих мазуриков. Я не запечатываю свое «вино» без постоянной этикетки. Пожалуйста, «пейте от нея все, сия есть кровь моя нового завета, еже за вы и за многие проливаемая». — Акинфин снова громко захохотал.
— Вы как священник, Платон Лукич.
— Я и есть в какой-то своей части поп. Новейшего завета. Он еще не наступил. Нужна еще одна встряска, после которой непримиримые стороны поймут, что им необходимо искать и переходить к взаимному гармоническому единству непримиримостей. Видите, как плохо, когда нет точной формулы. Но вы, надеюсь, понимаете меня...
— Всецело! Но мне нужно понять: как достичь этой гармонии? Вам не приходило в голову, что лучший способ примирения непримиримостей — это уничтожение того, что порождает эту непримиримость?
Платон Лукич насторожился. А вдруг перед ним тщательно притворившийся провокатор? И он решил попридержать язык и продолжить разговор нейтральнее и неуязвимее. Губернатор уже дважды предупреждал его об этом.
— Видите ли, Яков Самсонович, есть незыблемые законы. Уничтожая одно, мы уничтожаем другое. Все существует в противоположности взаимностей. От насекомых до высших животных и величайшего из них — человека. Люди взаимно нужны друг другу, и особенно в труде. Так было всегда. И особенно стало так, когда дочеловек стал человеком. Точнее — сознательной машиной.
— Машиной? Человек? Это очень смелое и оригинальное суждение, Платон Лукич. Человек породил машину и заставил работать ее на себя.
— Да, да, породил, но по своему образу и подобию. Как бог. Я вижу, разговор у нас затягивается... Прошу вас сюда. Здесь уютнее и тише. У нас может состояться интересный спор. А всякий спор всегда взаимно обогащает или разоружает. В этом тоже своя гармония.
Платон Лукич вызвал звонком дежурного техника и попросил его накрыть в кухмистерской полный завтрак на две персоны.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Обменявшись десятком «фраз для фраз», они перешли в облагороженное наследие Шульжина, где будто сказочная скатерть-самобранка, разостлавшись на столе, расставила на себе и мясное, и рыбное, и овощное, не позабыв умеренно налить в графин необходимое для делового завтрака.
Они прежде немножечко закусили, а потом продолжили диалог.
Две рюмки коньяку, выпитые Платоном, оживили его язык, и он почувствовал себя магистром Юджином Фолстером, читающим лекцию.
— Вы, конечно, знаете, Яков Самсонович... Допейте рюмочку... О классическом триединстве машины...
— Знаю, но не слышал, Платон Лукич, этого термина — триединство.
— Он в данном случае не столько евангеличен, сколько техничен. Так вот... Извините, если я повторю известное вам. Триединство машины делится на три единые, неделимые, условно говоря, составные части. Первая из них сила. Пар. Мускулы. Электричество. Вторая часть, передающая эту силу, — назовите ее передаточным механизмом, трансмиссией, это не имеет значения... И, наконец, третья — исполнительный, исполняющий или производящий нужную работу механизм. Токарный... Фрезерный... Мукомольный, — я имею в виду жернова. Такое триединство и есть машина. Вы согласны с этим?
— Очень интересно!
— Когда я об этом узнал, то был вне себя. Теперь уточним. Триединство человека как машины наиболее гармонично. Мускулы человека разве не есть его сила? То есть первый компонент машины. Рука человека разве не передаточный механизм его силы? Это второй компонент. И, наконец, палка, которой человек производил первые работы. Копал или ударял ею на охоте зверя... Больше этого — человек был машиной, будучи дочеловеком. У него было все, кроме палки. Но были ногти, зубы, пальцы рук. Разве это не исполнительный, пусть инстинктивно-исполнительный, компонент? И теперь, как говорится в учебниках по окончании изложения теоремы, следует сказать: что и требовалось доказать...
— Вы поражаете меня, Платон Лукич, своими знаниями. Однако в науке о машине кто-то, — осторожно заметил Молоканов, — кажется, Маркс, машину определяет иначе.