«Мы сделали первый шаг, мы пробудили в рабочем классе страсть «экономических» фабричных обличений. Мы должны сделать следующий шаг: пробудить во всех сколько-нибудь сознательных слоях народа страсть политических обличений».
Ты ведь и сама читала Ленина. Но ты, моя милая и бесценная Катюша, читала через те избирательные очки, которые надели на тебя обстоятельства (окружающие, время, особенности конструкции твоей доброй души). Ты избирала из его учения о революции то, что больше импонировало тебе и твоим благодетелям, которые все же либерально-буржуазны в самом неплохом смысле этого слова. Также выборочно-деформированно решил я претворить в жизнь учение о социализме легально-избирательными способами, опустив из поля зрения самое главное — диктатуру пролетариата, то есть такой государственный, государственный, а не «артельный», не «внутризаводской, лутонинский» строй, который охраняет тружеников от произвола буржуазии (пример — запрет на железо Стреховым), от ее разрушительных, бесчеловечных происков (пример — подрывной план Шутемовых по отношению к товариществам), от ее бесстыдства во имя обогащения (пример — Эльза и ее гнусные похождения), от узаконенного мошенничества и ограбления (пример Сорокин и его надувательства) и, наконец, от всех образующих их класс поработителей и его капиталистическое государство. Без свержения этого государства и замены его во всех звеньях и проявлениях государством народа, с рабочим классом во главе, невозможны никакие социалистические преобразования, хотя бы в самых малых масштабах.
Извини, Катя, за повторения, но в данном случае лучше «пересказать», чем недосказать. Ты, Катя, это слишком «пересказанное» письмо сожжешь при Матвее Ельникове, который тебе и вручит его.
Катя! Ты солнышко! Ты редкостная «невозможность», появившаяся на свет в твоей среде. Сегодня, Катя, я окончательно понял, что люблю тебя и люблю давно, внушая себе гибельность этой любви для меня. Теперь я этого не внушаю себе, а внушаю тебе. Она будет гибельной для тебя и для твоих денег. А ими, Катюша, как я понял, пренебрегать нельзя.
Ступив на путь революционной борьбы, я скоро могу оказаться в тюрьме и на каторге. Ты, конечно, как самая разнекрасовская женщина отправишься разделять со мной кандальные горести. Это ужасно будет для тебя, ангел мой, потому что теперь каторга не так «либеральна», как при декабристах. Сосланным хотя бы и на твой наследственный Витим не дадут строить дома и заниматься богоугодными делами. Ты окажешься для меня такими тяжелыми кандалами, что я не сумею даже бежать, зная, что ты в этом случае останешься заложницей. (Сожги письмо при Ельникове до последнего клочка.) С тобой не будут современные жандармы миндальничать, как с Волконской. И тогда свобода будет для меня худшей каторгой, а побег — предательством по отношению к тебе.
Я все продумал, моя Золушка, и даже нахожу силы, чтобы не проститься с тобой, не поцеловать тебя. Ты «не разожмешь рук на моей шее», да и я не дам разжаться им. Таля была не моей изменой тебе, а моими «колебаниями», моим «способом» необходимого ухода от тебя. Так мне казалось еще вчера и не кажется сегодня. Теперь я твой, твой навсегда. Твой живой и мертвый.
Катя, если ты еще «не разлутонила» все деньги, не бросай их на революционную работу вообще. Деньги нужно давать на печать большевиков. Печать — теперь самое главное в нашей борьбе (умоляю — сожги письмо при Ельникове). Их не обязательно давать из рук в руки. Можно перевести в заграничные банки (Лондон, Париж, Женева, Прага) на предъявителя десяти- или сторублевой ассигнации номер такой-то. Тогда их может получить любой человек, которому партия доверит получить. Целую тебя, мое солнце, моя несостоявшаясяжена.
Не вздумай искать меня в Сормове и тем самым навести на мой след лиц, прекраснодушно «мерцающих», но еще неизвестно для кого.
Если хочешь, перечитай это письмо. Матвей Ельников подождет и дождется, пока оно сгорит в твоем камине.
Целую тысячи раз.
Принц из кроличье-заячьего
королевства П. К.»
LII
Такого счастливого письма не ожидала Катя. Оно венчало ее лучше, чем это виделось и ожидалось ею. Сердце Пети, он сам стал принадлежать ей йо велению его души, его разума и его любви.
Конечно, напрасно Петя оставил ее одну, без маленького. Кате при ее независимости вовсе не обязательно объяснять, кто является отцом рожденного ею ребенка, да ни у кого не повернется язык спросить, венчана она или нет. В этом отношении неплохо быть купчихой-миллионершей. Она еще покажет ему, какая в ней «проснулась купчиха». И если она проснулась в самом деле, то для кого, во имя каких идей и целей? Не бесчестнее ли было бы, если б она позволила бездействовать своим деньгам? Они же у нее тоже не беспартийны, как и она сама, не входящая в партию.
В этот же день Таля Шутемова плакала, прибежав с письмом к разлучнице.
Она угрожала Кате поездкой в Сормово, и если Петя там отвергнет ее, тогда она, как Витасик, уйдет из этой злосчастной жизни.
А через два дня на третий маленькая Кармен ушла из «этой злосчастной жизни» в другую, счастливую жизнь вместе с Юлианом Донатовым.
— Юлик, — признавалась она ему, проснувшись утром в доме, принадлежащем еще недавно Стрехову, — как хорошо, что ты такой решительный и беспощадный… Спасибо тебе, блаженство мое!
Ожидалась еще одна свадьба. Соединяла свою жизнь дочь начальника почты Настенька Красавина с Павлом Лутониным. Они пришли просить «благословения» у Кати. Катя радовалась и проливала слезы. Обещала устроить пир на весь мир. И, конечно, на торжество своего друга приедет Петя… Приедет, наскучавшись, счастливый счастьем других, обязательно задумается и о своем, которое давно бережется и копится для него, чтобы пролиться через край, утопить его в неге радостей, в омуте неизведанного. И если он все еще думает, что подполье помеха ему, то на этот раз Катя не даст разуму властвовать над собой…
Судя по всему, Катя не ошиблась. Из Сормова уже пришла первая весточка, из которой можно было понять, что Петя, «погорячившись, был не во всем прав». Это хороший признак.
Она верила, что все сбудется. И все бы сбылось, если бы по желаниям Кати строилась жизнь и на нее не влияло все, из чего она состоит, от досадных мелочей до больших событий, потрясающих общественные устои.
LIII
К Иртеговой пришел Анатолий Петрович Мерцалов. В этом не было ничего неожиданного. Он и раньше бывал у нее. Но сегодня Анатоль появился очень нарядным.
— Как я нравлюсь вам в этой экипировке, Екатерина Алексеевна?
— Очень! Вы совсем другой.
— Поздравьте меня, я отбыл проверку. С меня сняты подозрения. При моем тишайшем безмундирном вридствовании у нас в Тихой и благословенной Лутоне жизнь протекала мирно, беспротокольно, безарестно, безмятежно… Вор и грабитель Виктор Юрьевич Столль без вмешательств юстиции, как истинный христианин, раскаялся в своих подлостях и домашним способом восстановил репутацию порядочного человека. Его соучастники тоже оказались людьми рассудительными и предпочли откуп скандальной огласке. Елизавета Патрикиевна Шутемова не обременила дознаниями в своем неутешном горе, заставившем ее снятый шелковый пояс с одной шеи накинуть на другую. Петр Демидович Колесов, наш общий любимец, ничем не насторожил власти, производя свои экономические крахи, не нарушая и запятой в священных уложениях империи о частной собственности, не давая и малейшего повода властям заподозрить его в чем-либо противоречащем хранимой самим богом монархии. Вы, Екатерина Алексеевна, со всей присущей вам непогрешимостью подвергли справедливому наказанию околдованного любовными чарами векшенского ихтиозавра господина Стрехова и его стаю, предотвратив назревавшие волнения и стяжав славу избавительницы. И все это было блистательно до неуязвимости, но…
— Что «но», Анатолий Петрович? — спросила Катя.
— Но, дорогая Екатерина Алексеевна, в Лутоне появился не «врид», а постоянный ревностный, деятельный и одаренный всеми достоинствами настоящего слуги пристав.