Если ему ничего не положено от отца… У него есть имя. Есть репутация. Есть кузина, ее умный, ясновидящий и понимающий муж. Чем Сибирь не арена деятельности?
Разговорившись таким образом с самим собой на пригорке, где будет возведен единый для всех электрический цех, Платон оказался в объятиях.
— Родька?
— Тонька!
Они расцеловались и принялись хохотать.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
— Женился я, Тонни…
— На ком, Родик?
— На учительнице. На Сонечке. Наша, шальвинская. Ты должен знать…
— И я женат.
— Знаю, Платон. На княжне!
— На полукняжне, на полуграфине, а дети будут разночинного сословия.
— И скоро?
— Умолчу…
— А нам Сонюша подарила Максима Родионовича.
— Сто тысяч раз ура! Земной поклон! Целую, Родиоша… Целую, поздравляю и дарю.
— Часы?
— Нет, это амулет. Отсчитывает годы, месяцы, дни, фазы Луны и даже, при нажиме кнопки, отбивают время с точностью до получаса… Устал таскать их при себе. Такие же вторые у меня. Носи и помни!
— Спасибо, Тоник! Ты меня опередил. Я отковал тебе, отшлифовал и отзолотил тоже амулет.
Родион подал Платону сверкающую золотую подкову.
— Какой блеск, Родик, какая чистота работы! Это символ счастья?
— Не только счастья, но и надежды.
— На что и чьей надежды, Родион?
— Тех, в ком ты пробудил ее. Тех, кто, отчаявшись, надеется, что за твоими первыми манящими шагами последуют вторые, третьи. И будут еще смелей и шире…
— Не продолжай… Все это будет! Будет больше, чем ты можешь, чем я могу предположить. Равновесие взаимностей — единственное средство, которое искоренит нужду, нехватки. Которое преодолеет убожество жизни трудового люда, а вместе с этим устранит озлобленность, вражду, бунты, подспудное смутьянство и все, что порождается не кем-то, а только теми, кто, владея всем, постыдно обделяет создающих это все. А я… а мы с тобой приложим все наши силы, чтобы наперекор всему и всем наглядно показать, как можно благоденствовать не ограбляя… Как следует вознаграждать за труд и доказать, насколько предпочтительней реальная хорошая изба воздушным замкам, которые успешно и легко, в два-три присеста, возводят на бумаге. Я их не осуждаю, Родион. Не осуждаю и жалею. Как хорошо, что мы с тобой опять сошлись…
Родион изменил голос. Изменился и сам.
— Мы, Платон, не сошлись, а только встретились. Точность ни в чем не мешает, и в словах в том числе. И сойдемся ли?
— А почему нет? Мы же всегда были вместе, Родион.
— Да, в детстве нас ничто не рознило. И даже молоко было общее. А теперь?
— Общее дело… Общие взгляды… Равновесие!
— Равновесие ли, Тонька? Ты хозяин, а я и Соня зависимые люди. И когда зависишь от чужого, незнакомого, это как норма. Так уж устроена жизнь. А к тебе служить, у тебя служить… Давай лучше останемся друг для друга «братиками», друзьями детства, школьными товарищами, молочными братьями. Жаль мне, Платоша, такое хорошее наше прошлое могут омрачить новые, деловые взаимоотношения. А мне хочется сберечь в памяти твою и мою детскую дружбу, исключающую неравноправие.
— А какова твоя жизнь теперь?
— В отношении оплаты не обижен… Мне хорошо платили. Я ведь не перечерчиваю что-то, а конструирую. И кто умеет это ценить, ценят так, что и стыдно иногда бывает брать. Я так набрался этих самых, что хочу купить отцу дом. И куплю без большого ущерба для себя.
— Зачем тебе новый дом отцу? Разве мало у меня домов? Выбирай любой из инженерских. Английский коттедж теперь пустует…
— Спасибо, Тонни. Ты всегда был таким… Помнишь, тебе купили трехколесный велосипед, и ты заметил, что я…
— Помню, Родик, все помню. Это в самом деле было несправедливо — подарить одному, а второму… Ну их к черту! Отец и теперь не тонкокованым остается… Иди ко мне.
— Кем?
— Никем. И тем, кем был. Будем ездить на одном велосипеде.
— Это несерьезно, Тонни. В такие велосипедисты я уже не подойду. Я неуживчив. Из Мотовилихинского завода меня уволили… Нет, выгнали. Я не могу повторять пройденного. Мы, Платоша, так боимся всякой новины. Я предложил им самое, что называется… Об этом долго рассказывать, и мне не хочется якать… Но я знаю, что меня возненавидит Лука Фомич. У меня уже была года два тому назад встреча с ним. Я неосторожно сказал, что в век пара… Не буду вспоминать. Получится, что я роняю отца в глазах сына… Меня даже конторщиком принимать нельзя. Потому что я все равно буду все замечать и обо всем говорить. И даже высмеивать. Я очень неприятный человек…
Платон обнял Родиона.
— Родька, только ты, поверь мне и проверь по моим глазам, как раньше, проверь по глазам, говорю ли правду… Смотри мне в глаза, а я буду тебе…
— Мы в самом деле вернулись, Тонни, куда невозможно вернуться. Давай!..
И они принялись, как некогда на этом же пригорке, смотреть друг другу в глаза.
— Слушай же и проверяй по глазам. Лучшей рекомендации, которую ты дал себе, неприятный человек, невозможно дать никому… Смотри теперь еще пристальней в мои глаза… Я хотел, я искал встретить такого же, как я, и я встретил его и не разлучусь с ним никогда…
Платон обнял Родиона Скуратова и повторил:
— Не разлучусь никогда. И если ты не согласишься, я буду тебя умолять, добиваться твоего расположения…
Родион тоже растрогался.
— Кем же я тебе нужен? — спросил он, освободившись от объятий.
— Мной. Вторым мной. Вторым потому, что первыми двое не бывают. Вторым, но не «во-вторых»… Будем честны до цинизма. Ты всегда был вторым, но никогда не был «во-вторых». Вспомни!
— Тонни, ты так околдовываешь меня, что мне хочется поверить в невозможное.
— Кто-то сказал или даже написал: если очень и очень верить в невозможное, оно может стать возможным.
— Может быть.
— А у нас не может, а будет… И в крайнем случае, если без романтики и сантиментов, то кто тебе может помешать встать и уйти? Я же не беру с тебя клятв. Не обещаю и тебе, что ты будешь равным, но повторяю — ты будешь вторым мной.
— Да, ты прав… Я всегда могу встать и уйти. Так, наверно, и произойдет. Но до того, как произойдет, я попытаюсь остаться с тобой. Не вторым, не третьим, не четвертым… А «никем», и тем, кем я был в детстве… А потом мы увидим, кто — кто.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
И Родион начал «никем». Он «никто». «Никто» и после Платона «все» на Шало-Шальвинских заводах. Сказанное им не может быть отменено. Не отменено, может быть, потому, что он не говорил, не приказывал, не предпринимал того, что может быть отменено.
Добрый, располагающий Родион и в мальчишеские годы пользовался у сверстников да у старших репутацией сильного и решительного человека.
Его карие, чуть насмешливые глаза, излучавшие тепло и нежность, помнили в Шальве. И лишь немногие знали, каковы эти же глаза, когда Скуратов оскорблен. Они пронзали, сжигали или замораживали так беспощадно, что оскорбивший Родиона либо признавался тут же в своей неправоте, либо бежал опрометью от него. Это в детстве и в юности.
И теперь Родион останется верен себе, делу, которому внутренне присягнул. И для него не жаль будет отдать всего себя, если начатое так же счастливо продолжится. Счастливо для всех, кто ему дорог, близок или даже далек и, может быть, в чем-то враждебен благодаря своей отсталости, неумению понять всей глубины новых отношений между извечными антагонистами, которые найдут пусть не гармоническое, а хотя бы близкое к нему упорядочение равновесия вэаимообязанностей. Ему придется труднее, нежели Овчарову, у которого одна задача — всеми способами улучшать жизнь работающих на заводе. У Родиона сложнее. Он будет между Платоном и Александром Филимоновичем. Иногда ближе к одному, а иногда к другому, но все же он чаще и с тем, и с другим. Может быть, ему следует себя сравнить с трубкой двух сообщающихся сосудов. Но это слишком механическое сравнение. И если он в самом деле трубка, то с многими и очень сложно устроенными клапанами. Он обязан быть объективной трубкой, координирующей не просто два характера, два разных электрических провода, которые в одном случае дадут короткое замыкание, в другом — свет.