— Нечего сказать, презент… Как я могу его принять?
— Клерк, ваше превосходительство, не должен знать и тем более советовать тем, чью волю он исполняет…
Губернатор уложил замок в резной футляр, выстланный золотистым атласом, и спросил:
— На кой черт этот фальшивомонетчик Акинфиным?
— Чтобы делать, ваше превосходительство, штампы и формы для изделий из простых металлов, которые будут цениться дороже, нежели этот замок из этого притворившегося медью металла… Рукам Уланова, ваше превосходительство, нет цены. Их кощунственно назвать даже золотыми. Об этом вы можете судить по своему юбилейному брелоку, преподнесенному вам подчиненными и выгравированному Иваном Лазаревичем Улановым…
— Однако ваш язык, господин Штильмейстер, — произнес он правильно его фамилию, — так же кощунственно назвать золотым… И я начинаю думать, что присяжные найдут исключение. А что касается меня, то пусть мне распрекрасная Цецилия пришлет еще сто таких замков, я не сумею усомниться в букве закона. Ни на волосок. Пусть это сделают другие…
— Благодарю вас, ваше превосходительство, за честь приема и прошу оказать еще одну честь — разрешите мне переснять фотографическим способом ваш брелок, увеличить его отпечаток и этим показать суду, как высоко мастерство Уланова.
— С величайшим. — Губернатор отцепил брелок. — Вернете через моего чиновника…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
После исполнения всех процедурных формальностей арестованного подсудимого мещанина города Екатеринбурга Уланова Ивана Лазаревича, тридцати двух лет от роду, попросили рассказать суду, как возникло и что заставило его чеканить фальшивые монеты.
Штильмейстер, видевшийся с Улановым в тюрьме, нашел его посвежевшим. В его глазах уже не было отчаяния затравленного, обреченного на позор изгнанника. Там он выглядел уже отбывающим каторгу, здесь он представал безвинно наказанным и всем своим существом чувствующим свою правоту.
Уланов поверил своему защитнику. Это значило много. Защитника вдохновлял обвиняемый своим видом открытого, честного человека. Это значило еще больше.
Уланов начал рассказывать суду так, как будто пред ним были не решающие его судьбу должностные лица, а свой брат по ремеслу.
— Я, — начал он, — считал себя лучшим гравером в губернии. И это правда. Никто не мог на картошине скорее и красивее меня вырезать печать, или какую-то эмблему, или просто цветок, а потом тиснуть его на лист бумаги. Все ахали да охали, превозносили меня до седьмого неба. Мне это нравилось. А кому не нравится, когда его хвалят и называют первым мастером? Но не все любуются красотой, некоторые завидуют ей. Нашлись такие и у меня и подсидели, как дурака. В пивной это было подле Черного рынка, на нашей же Торговой улице.
«Можешь ли ты, Иван, — подзудили меня дружки, — вычеканить пятак?»
А я им говорю:
«Какая такая хитрость пятак? Орла только канительно выгравировать, а решку можно, закрывши глаза…»
В зале послышался шумок оживления. Звонок призвал к тишине.
Уланов, не обращая внимания ни на звонок, ни на публику, рассказывал свое:
— «Не сможешь, Ванька, не сможешь, — начал подсиживать меня Витька Пустовалов, тоже гравер из первых, но второй. — Давай на спор!»
Тут другой гравер встрял. Не из первых, но с художественным штихельком. Тоже Витька. Тоже почти Пустовалов. Кособродов его фамилия.
«Двадцать пять рублей закладываю…»
«И я двадцать пять», — разъяряет меня Пустовалов.
А мне деньги эти как овсяное зернышко коню. Мне по четвертному билету плачивали за монограммки на яшмовых купеческих печатях. И по сто плачивали за экслибрисы на пальмовом дереве. Я в трехкопеечном кружке картины целые вгравировывал… Зачем мне ихние полета, господа? Зачем? Когда у меня в казначействе чистоганом двести сорок рублей лежит на свое художественное граверное заведение. У хозяина это что? Факсимильки завитковые, подносительные надписешки да иной редкий раз тонкий вензель… А пиво, господа, не зря двойным столовым прозывается. Задвоило у меня в. глазах. И не столько деньги, сколько мастеровая честь, и я слово дал выиграть… Руки розняли. Я уже докладывал господину следователю, его благородию, кто руки разымал. Ну, а потом за пятак взялся… Думал, что недели с три понадобится, а я этот пятак за десять дней вычеканил. Вычеканил и принес спорщикам два пятака — один мой, другой Монетным двором чеканенный.
«Угадайте», — говорю.
А они туды…
Послышался звонок. Уланов махнул на него рукой и повторил начатую фразу:
— А они туды-сюды — и говорят:
«Оба пятака не фальшивые, на Монетном дворе чеканенные… В другом месте, Ванька, дураков ищи».
Тогда я им доказательство. Увеличительное стекло. И показал через него мое имя, Иван, и мое отчество, вчеканенное в гербе. А они опять подлым ходом:
«Эка невидаль… В любой монете, даже в маленьком пятирублевике, свою фамилию вгравировать можно. Пусть казначейство проверит, что твой пятак самодельный, тогда получай по четвертному с обоих».
И я, господа прокуроры, господа судьи, господа ваши благородия и ваши степенства присяжные, дурак дураком, дуб дубом, в трезвом виде, охмеленный любовью к творению своих рук, сам полез в петлю, сам принес вместе с обоими витками свой пятак в казначейство, и там удостоверили, что он фальшивый… Тоже промеж себя спорили. Взвешивали, пробовали на кислоту, а потом кусачками в виде ножниц надрезали, вернули его мне и сказали при обоих Витьках:
«Фальшивый!»
И я получил… Получил только не пятьдесят рублей от моих дружков, а пять… И не рублей, а гривен. Тут я их бросил им в лицо и плюнул в их бестыжие хари полными харчками.
«Больше вы мне никто… Знать не знаю вас и помнить не хочу…»
А потом… Через неделю, а может быть, и через шесть дней… Обыск. Арест. Я все отдал, и штамп, и еще два пятака… Четвертый куда-то делся, — может, полицейские куда закатили. И тюрьма. Я фальшивомонетчик… В чем и признаюсь… Только какой?.. Искусственный. Искусство мне мое было дорого. Дорого мне было, что я все могу… Господа прокуроры, и все вы, ваши благородия, если вы можете допустить, что мне были нужны двадцать копеек по четыре пятака, так судите меня. А если нет, так снимите с меня этот позорный арестантский армяк и присудите мне с Виктора Пустовалова и с другого Кособродова сорок девять рублей пятьдесят копеек по свидетельским доказательствам. Не деньги мне нужны, а справедливость суда. И еще требую им высидку за подсиживание…
Он рухнул на скамью подсудимых. Его отпаивали, дали какие-то капли, а зал не умолкал и требовал оправдать. Требовал так громко, что не было слышно и пронзительного колокольчика.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Судебное заседание было перенесено на следующий день, затем еще на два дня и наконец на следующую неделю. У здания суда с утра собирались толпы. Номера «Шалой-Шальвы» продавались по цене «кто сколько даст, сколько возьмет». Предприимчивые фотографы сумели переснять домашний портрет Уланова. Они торговали его фотографиями. Переснятый и увеличенный брелок губернатора также стал предметом продажи. На снимке был маленький брелочек в натуральную величину и тут же его увеличение, по которому легко читалось выгравированное.
Всех волновало, почему откладывается дело и какой будет приговор. Мелкие судейские чиновники коротко объясняли, что идет доследствие. Всезнающий Штильмейстер так же терялся в догадках. В Шальве у него ворох дел, но Платон Лукич явился сам в Пермь и сказал:
— Уланов нам дороже всех ваших дел, Георгий Генрихович.
— Я предчувствую, Платон Лукич, что замок откроется хорошо. И предполагаю, что приговор суда проветривается где-то очень высоко…
— Не будем гадать. Если приговор будет плохим, я подам на высочайшее. Уланов — это новый завод…
Слушание наконец не перенеслось и началось. Свидетели подтвердили быстро и точно. Но все это было проформой, как и речь прокурора. Он говорил главным образом «с одной стороны» и «с другой стороны»… А что с обеих сторон — сказал защищающий подсудимого Штильмейстер, а за ним суд.