Поздоровавшись со всеми, Гога уселся рядом с Ганной Мартинс и обратил внимание, что на столе только стаканы с напитками. Как выяснилось, решено было ужинать после концерта, когда к компании присоединится сам великий дед. И еще кое-что привлекало внимание Гоги: посредине стола лежал как бы щит из головок белых гвоздик с большой литерой «Г» из гвоздик пунцовых.
На такую тонкость был способен только Вертинский: имена всех сидевших за столом начинались с буквы «Г», ведь Карцева лишь в разговоре звали Юрием, а крещен он был Георгием.
— Ну что, разве не гениален наш дед, сам скажи? — обратился к Гоге Карцев так, будто ожидал услышать возражения. — Какую штуку отмочил, а?
— Да уж, — только и мог выговорить Гога, мысленно упрекая себя за то, что не догадался послать Вертинскому корзину цветов. «Дубина я, — и больше никто! Теперь уже поздно, концерт вот-вот начнется».
Гога посмотрел на часы: без пяти минут девять. Некоторые цветочные магазины еще открыты. Он быстро встал и направился к вестибюлю.
— Куда вы, Гога? — услышал он недоумевающий возглас Ганны Мартинс. Она в тот вечер была в синем платье, повторявшем глубокий тон ее широко раскрытых, как бы всегда чему-то удивляющихся глаз.
— Я сейчас. Через две минуты буду.
Ближе всего к «Аркадии» находился цветочный магазин «Блюэ», лучший в городе. Он принадлежал сестре Коли Джавахадзе и ее подруге. Они обе специально ездили в Японию и там, у известного профессора, изучали знаменитое «икебана» — искусство подбирания цветов в букеты.
К счастью, магазин еще был открыт. Трубку взяла сама хозяйка. Гога в двух словах объяснил ей, в чем дело.
— Мы уже закрываем, Гога, — ответила Тамара Джавахадзе, — но ради Вертинского, так и быть, задержусь. Голубая орхидея на фоне белых роз вас устроит?
— А если пунцовых роз еще добавить?
— Нет, это будет грубо. Уж положитесь на меня. — В голосе Тамары слышались нотки неудовольствия. Она как-бы говорила: «Вы м е н я учить собираетесь?»
Гога спохватился: не с ученицей же профессора Кавасаки спорить о цветах.
— Да, да. Вы правы.
— Только вот что. Наших рассыльных я уже отпустила. У вас есть кого прислать? Корзина будет готова через двадцать минут.
— Хорошо. Через двадцать минут у вас будет бой из «Аркадии». Сколько я вам должен?
— Ну, это неважно. Потом зайдете.
— Я завтра зайду.
— Завтра, послезавтра. Когда хотите. Счет будет в кассе.
— Большое спасибо, Тамара. Вы меня очень выручили.
— А вам не спасибо. Не могли пригласить на такой концерт?
Гога смутился: знакомство с Тамарой Джавахадзе у него было поверхностное, и ему бы не пришло в голову приглашать ее куда-нибудь, тем более что она была значительно старше. Несмотря на свою очень привлекательную внешность, Тамара никогда не была замужем и, как многие старые девы, любила поязвить.
Дав доллар одному из ливрейных подростков, дежуривших в вестибюле, объяснив ему, куда надо ехать и что сделать, Гога спешно вернулся к столику, и как раз вовремя, потому что тут же занавес раздвинулся. На сцену, встреченный аплодисментами, вышел Вертинский. Было странно видеть его не в привычном строгом фраке, который он умел носить, как никто на свете, а в нелепом одеянии шута, с лицом-маской, на котором густо наложенный гротесковый грим, казалось, скроет те тонкие движения души, которые он так мастерски умел передавать легким поднятием бровей, грустной или саркастической улыбкой или даже выражением глаз. Гоге стало совестно, что он уговорил артиста на такой маскарад. Искоса бросив взгляд на своих спутников, он понял, что и они чувствуют то же, особенно — Ганна Мартинс. Но это длилось только секунды.
— «Пес Дуглас», — объявил Вертинский негромко. — «В эту комнату вы часто п’иходили», — пропел, почти проговорил артист…
Что в этих словах? В устах другого исполнителя даже глагол, поставленный в прошедшем времени, еще ни о чем бы не говорил. Но в интонации, которую нашел для этого слова Вертинский, в печальном, чуть заметном покачивании головой ясно звучала фраза-приговор: приходила и уже больше не придет. И Гога сразу оказался мягко подхваченным и унесенным в какую-то иную сферу, где и невозможное — возможно, и уже не замечал необычного одеяния артиста, которое теперь выглядело не только естественным, но единственно уместным, а грим, как выяснилось, не только не скрывал мимики, а, наоборот, в некоторые моменты даже четче выявлял ее, создавая атмосферу минувшей эпохи, которую никто из сидевших за столом не застал и все знали только по рассказам старших и в которую искусство Вертинского погружало их с такой естественностью, что чудилось, будто где-то тут же сидят Блок с Ахматовой.