Выбрать главу

Песня шла за песней, а Гога даже не аплодировал: разве можно было вульгарным хлопаньем в ладоши выразить свои чувства? Ганна тоже не аплодировала. Обычно неразговорчивая, она и сейчас сидела молча, устремив взгляд своих чудесных синих глаз как бы в тот мир, который творил своим искусством Вертинский…

— «В ресницах спит печаль», — произнесла Ганна свои первые после начала концерта слова, когда артист ушел с эстрады и был объявлен антракт. — Вы только подумайте, Гога. Ведь сказано «спит», а понимаешь, что нет, не спит, а витает вокруг и в нас вливается, а спит та, у которой ресницы смежены и никогда уже больше не разомкнутся.

И подумав, Ганна добавила:

— Нет, всё. Больше писать не буду! Сто лет проживи — так не скажешь. Волшебство!…

— Что вы, Ганна. Вам-то как раз писать надо! — горячо запротестовал Гога. — Кому же еще, как не вам?

Ганна бросила благодарный взгляд в его сторону. На нее подействовала искренность слов, горячность тона, и она немного смущенно опустила глаза («Словно потушила свет прожектора», — подумал Гога) и сказала, покачивая головой:

— Не знаю, не знаю…

— Послушайте, — обратился к ним совершенно серьезный, тоже в эти минуты забывший о привычном ироническом тоне Карцев. — Чем спорить тут, сходите лучше к деду. А то все сидим здесь. А ему надо, чтобы кто-то был с ним в эти минуты. Он очень волновался сегодня.

Гога вопросительно посмотрел на Ганну и встал. Поднялась и она.

— И ты тоже, Галя, пойди, — добавил Карцев. — Поцелуй его за всех нас.

Галя молча повиновалась.

— Ну как? — обратился к ним Вертинский, лишь только они, постучав, вошли в его артистическую уборную.

Он сидел уже наполовину разгримированный, но еще не снявший костюма Пьеро, и пышное жабо не противоречило его лицу колдуна с острым взглядом небольших, темных глаз. На подставке перед зеркалом стояла наполовину опорожненная бутылка с крепким кофе, куда Вертинский добавлял изрядную порцию коньяка. Из нее он, уходя между песнями за кулисы, отпивал, чтоб взбодрить себя. Ведь он пел концерты всегда один, без всяких промежуточных номеров, и двухчасовое творчество на эстраде требовало огромной затраты физических и духовных сил.

— Ну как? — повторил он, переводя попеременно взгляд с Ганны на Гогу и обратно. Галю он сейчас в расчет не принимал, даже как бы не заметил.

Гога молчал, считая, что первое слово принадлежит Ганне.

— Александр Николаевич, я не знаю, что это… Вы сами не знаете, что это…

Вертинский ласково улыбнулся, но явно чувствовал себя польщенным. Всем было известно, что Ганна не умеет говорить складно, но ее суждения о поэзии, о театре, о живописи, среди знавших ее близко, считались абсолютной истиной. Никто не умел так безошибочно определять, что настоящее и что нет, как Ганна.

Вертинский молчал. Он услышал то, что хотел, а мнение Гоги было выражено на его лице.

— А как публика восп’инимала? — все-таки задал он новый вопрос. — Что гово’или?

— Что можно говорить? — сказал Гога. — Когда вы поете, надо не говорить, а слушать. — И понимая, чье именно мнение Вертинскому не безразлично, добавил: — Биби в восторге.

Теперь артист окончательно успокоился и оживился.

— Вы знаете, ведь «Безноженку» я последний раз пел в К’ыму гене’алу Слащеву. Он не прропускал моих конце’тов.

— А ее и нельзя часто петь, — заметила Ганна задумчиво.

— Почему?! — как ужаленный, обернулся к ней Вертинский. Подобно всякому истинно талантливому человеку он был легкораним и никогда до конца не уверен в себе.

— Потому что… это такая жестокая вещь… мучительная. Вам должно быть очень больно ее петь. А нам больно слушать.

В это время в дверь заглянул аккомпаниатор, тщедушный человек, всегда сохранявший печальное выражение на некрасивом, интеллигентном лице:

— Александр Николаевич, через десять минут — выход, — напомнил он, выразительно посмотрев на посторонних. С Ганной он был знаком и поклонился ей.

— Хоррошо, Г’ишенька. Спасибо. Буду готов.