Я стала спокойнее, чем до поездки в Прагу. Окончательное превращение матери в живого покойника свершилось. Мир сократился до размеров ее палаты. Когда я ехала в такси по Парижу, город представлялся мне декорацией, а прохожие статистами. Моя подлинная жизнь протекала около матери и свелась к одной цели: оберегать ее. Ночью любой шум — шелест газеты в руках мадемуазель Курно, легкий гул электрического мотора — казался мне оглушительным. Днем я ходила по палате без туфель. Звук шагов на лестнице и в верхнем этаже разрывал мне барабанные перепонки. От одиннадцати часов до полудня по коридору с чудовищным грохотом катили столики с металлическими подносами, судками и кастрюлями, которые то и дело стукались друг о друга. Я приходила в бешенство, когда беспечная санитарка будила дремлющую маму вопросом о меню на завтра: соте из кролика или жареный цыпленок? Или когда вместо обещанных мозгов к обеду приносили не слишком аппетитное рубленое мясо. Я разделяла симпатию матери к мадемуазель Курно, мадемуазель Лоран, молоденьким сестрам Мартен и Паращ госпожа Гонтран мне, как и ей, казалась чересчур болтливой: «Она мне рассказывает, что потратила полдня на покупку туфель для дочери. Ну что мне до этого?».
Желали, чтобы первой к финишу пришла смерть.Мы больше не восхищались клиникой. Приветливые, исполнительные сестры были перегружены работой, платили им плохо, а обращались с ними сурово. Мадемуазель Курно приносила из дома кофе, здесь ей давали только кипяток. У сиделок не было ни душевой, ни даже умывальной, где они могли бы освежиться и привести себя в порядок после бессонной ночи. Как-то расстроенная мадемуазель Курно рассказала нам о придирках старшей сестры, которая сделала выговор, заметив на ней коричневые туфли. «Но они же без каблуков». — «Туфли должны быть белые». А увидев ее огорченное лицо, старшая сестра прикрикнула: «Нечего изображать усталость, когда вы еще и не начали работать!» Целый день мать с возмущением повторяла эту фразу: она и прежде с какой-то страстью принимала сторону одних и ополчалась против других. Однажды вечером в палату зашла приятельница мадемуазель Курно и со слезами рассказала, что больная, которую она выхаживала, вдруг перестала с ней разговаривать. Трагедии, с которыми эти девушки повседневно сталкивались на работе, нисколько не закалили их для борьбы с мелкими неурядицами собственной жизни.
«Ну, прямо впадаешь в детство», — жаловалась Элен. Я же равнодушно вела все те же глупые разговоры с матерью, повторяла все те же шутки: «А ловко ты провела профессора Б.!», «В этих черных очках ты похожа на Грету Гарбо!» Но язык мой уже отказывался произносить эти фразы. Мне казалось, что я с утра до ночи играю комедию. Беседуя со старой приятельницей о ее скором переезде на новую квартиру, я чувствовала, насколько фальшив мой оживленный тон; и даже когда я искренне хвалила обед хозяину ресторана, собственные слова звучали в моих ушах душеспасительной ложью. А временами эту лживую маску надевало все, что окружало меня. Гостиница вдруг казалась мне клиникой, горничные — медицинскими сестрами. Официантки в ресторанах словно следили, чтобы я питалась согласно определенному режиму. Я всматривалась в людей новыми глазами, меня преследовала навязчивая мысль о трубках и зондах, скрытых у них под одеждой. Иногда сама я превращалась в насос, попеременно втягивающий и выбрасывающий воздух, или в сложное сплетение кишок и вздутий.
Элен измучилась до предела, у меня поднялось давление, кровь приливала к голове. Особенно терзали нас перемежающиеся агонии и воскрешения и овладевавшие нами противоречивые чувства. Зрители на этих гонках страдания и смерти, мы страстно желали, чтобы первой к финишу пришла смерть. Но когда во сне лицо матери вдруг мертвело, мы с тревогой следили за слабым колыханием черного шнурка от часов на ее белом халате: страх, что этот судорожный вздох будет последним, сжимал нам горло.
Когда в воскресенье днем я ушла от нее, она чувствовала себя неплохо. В понедельник утром ее осунувшееся лицо меня испугало: ее плоть словно таяла на глазах, пожираемая полчищем невидимых организмов. Накануне в десять часов вечера Элен сунула сиделке записку: «Не вызвать ли из дома сестру?» Сиделка отрицательно качнула головой: сердце пока справлялось. Однако новые беды подступали к маме. Госпожа Гонтран показала мне ее правый бок: сквозь поры просачивались капли влаги, простыня намокла. Мама уже почти не мочилась, ее тело вздувалось от отека. Она с недоумением разглядывала свои руки, шевеля набухшими пальцами. «Это от неподвижности», — объяснила я. Экванил и уколы морфия успокаивал ее, но она чувствовала, что слабость растет, хотя и переносила ее терпеливо. «Когда мне показалось, что я уже почти выздоровела, Пышечка сказала мне одну очень важную вещь: слабость еще может вернуться. И теперь я понимаю, что все идет нормально». На одну минуту она приняла госпожу де Сент-Анж и заявила ей: «О, теперь все в порядке!». Она улыбнулась, обнажив десны, и, хотя улыбка ее походила больше на зловещий оскал скелета, в глазах матери светилась простодушная вера. После еды ей стало плохо, я бросилась к звонку, с ожесточением нажимала кнопку, вызывая медицинскую сестру. Мое желание сбывалось, она умирала, а я теряла голову. Мать выпила таблетку, и ей сразу стало легче.
Дайте мне револьвер, сжальтесь надо мной.