— Ни фига себе вечеринка, — заговорил Святослав, борясь с зевотой. — Музыка у них, конечно, фуфло, но веселиться умеют, этого не отнимешь. — Он пригнулся к Сергею. — Ты меня не выдавай, но я для своей драгоценной кое-что заныкал с риском для жизни, вот, смотри… — Сергей не глядя кивнул в сторону раскрошенной сдобы, завернутой в жирную салфетку. — Давай сейчас ко мне рванем, выпьем, а? Ты, кстати, заметил, какие у них бабы? Вышагивают, как цапли, на вот таких шпильках! А сами тощие, подержаться не за что…
— Слушай, что-то я выдохся, — сказал Сергей. — В театре увидимся, ладно?
Последний троллейбус ушел давным-давно, в минувшем году; первый день января тяжелым грузом придавил землю. Шагая пустынными улицами, он вспоминал новогодние праздники былых времен, детской поры, когда ему еще не было десяти, когда, казалось, сам город сиял особым тихим, глубинным свечением; тогда в витринах булочных мягко искрились волшебные сахарные ангелочки с распростертыми серебряными крыльями, над головой плыл колокольный звон, подобный морскому приливу под луной, а стеклянные украшения на темных еловых лапах неспешно поворачивались то одним боком, то другим, отражая в себе дивный, радужный мир.
Его пальцы сжимали таинственный предмет на дне кармана — тайный, ему одному посланный знак из какой-то другой жизни. Неподалеку от дома он остановился. Улица показалась ему незнакомой. В одном конце маячил полуразрушенный храм, в другом — приплюснутый киоск с заколоченным окном. Единственный фонарь сочился болезненным, бледно-лиловым светом. Вынув руку из кармана, он разжал затекшие пальцы, чтобы изучить небесно-голубую коробочку на ладони. Одна картонная сторона оказалась гладкой, а на другой выступали два слова. Он разобрал иностранные буквы, усвоенные в детстве. «Café Apollo», гласил витиеватый золотой шрифт. С осторожностью он надавил пальцем на торцевую грань, готовясь принять окончательное откровение.
Из коробочки выдвинулось внутреннее отделение.
Там лежали спички. Толстые белые спички с добротными серными головками красного и желтого цветов.
Сергей неотрывно смотрел на эти спички, пока пальцы не обожгло морозом, и тут у него вырвался короткий и резкий лающий хохот; он запустил иностранный коробок в темноту, и темнота будто отвердела, направляясь в его сторону текучим, подвижным сгустком. Его охватил безотчетный, но нешуточный страх; однако приглядевшись, он понял, что это всего лишь старик в нелепом бесформенном балахоне, как у согбенных отшельников из тех книжек с картинками, какие он в детстве находил под сверкающей елкой.
Отряхнув колени от снега, старик шагнул в круг света.
— Спички с неба упали, вот свезло, так свезло, — заулыбался он. — Теперь бы еще папироской разжиться. А ты сам некурящий?
Сергей мотнул головой и двинулся дальше.
— Оно и видно — иначе не стал бы хорошими спичками разбрасываться, — забормотал старик себе под нос. — Ну-ка, что тут такое, надпись, что ли, — не разберу, глаза совсем сдали… «И-горь Се-лин-ский», ага, так и есть, Игорь Селинский…
Одним прыжком Сергей рванулся назад и, выхватив у старика спичечный коробок, подставил его под скудный свет фонаря, от волнения забывая дышать: да, верно, как же он проглядел: на верхней стороне — золотая надпечатка «Café Apollo», а на нижней — нацарапанная торопливо, от руки, едва различимая надпись через весь глянец: «Игорь Селинский». Он засмеялся и чуть было не сжал старика в объятиях, но вместо этого воскликнул: «Оставьте себе, оставьте себе!», сунул коробок в стариковские руки, шершавые и узловатые, словно кора векового дуба, и припустил по улицам, а затем вверх по лестнице, мурлыча — нет, распевая, торжествующе распевая — мелодию, победно вспыхнувшую у него в голове, мелодию, разученную им в десятилетнем возрасте, мелодию, призванную, как он некогда считал, перевернуть всю его жизнь: обманчиво простой мотив, незатейливый и в то же время трогательный, один из ранних опусов Селинского, таивший в себе надежду, пленительную надежду на лучшее, которая была совсем близка, да рухнула — и для него, и для других, и для всего этого темного, холодного края, застывшего под зимним гнетом, — но, видимо, брезжила где-то в других краях, да, наверняка брезжила там, где много света, блеска и музыки, где жизнь — как искусство, где искусство — как жизнь; а вскоре забрезжит и для него, и для других, и для этого края, потому что времена меняются и в жизни тоже наметились желанные перемены.