Клавдий, который был здорово пьян, поняв, что его раскрыли, вскочил на стол, задрал свое одеяние и стал трясти своими сокровищами перед присутствовавшими женщинами, включая девственниц-весталок. А затем, сопровождаемый визгом и криками, выбежал из комнаты и умудрился удрать через кухонное окно. Только после этого появилась Помпея в сопровождении Абры, и Аурелия немедленно обвинила их в участии в организации этого непотребства. Обе это отчаянно отрицали, но старшая девственница-весталка объявила, что их отрицания ничего не значат: совершилось осквернение святынь, празднество необходимо прекратить, а всем участницам — разойтись по своим домам.
Такова была история, рассказанная Теренцией, которую Цицерон выслушал одновременно с недоверием, отвращением и восторгом, который он с трудом пытался скрыть.
Было очевидно, что на людях и в присутствии Теренции Цицерон будет придерживаться строгих моральных принципов — однако про себя он считал, что это одна из самых смешных историй, о которых он когда-либо слышал. Когда же хозяин представил Клавдия, трясущего своими причиндалами в испуганные лица самых чванливых матрон Рима, он хохотал до слез. Но это было уже в одиночестве его библиотеки. Что же касается политики, то Отец Отечества решил, что Клавдий, наконец, раскрылся как законченный идиот — «ему уже тридцать, а не тринадцать, ради всех богов» — и что его карьера как магистрата закончилась, так и не начавшись. Хозяин также с радостью подумал, что и у Цезаря могут возникнуть проблемы: скандал случился в его доме, в нем была замешана его жена, и это наверняка будет иметь последствия для самого Цезаря.
Именно с таким настроением Цицерон на следующее утро направился в Сенат, ровно через год и один день после дебатов о судьбе бунтовщиков. Многие из старших членов Сената уже слышали от своих жен о том, что произошло, и, пока они ожидали в сенакулуме, что скажут авгуры, обсуждалось только это происшествие. Отец Отечества торжественно переходил от группы к группе, надев на лицо маску глубочайшей серьезности и скорби, скрестив руки под тогой и печально качая головой. Он с напускной неохотой распространял эти новости среди тех, кто еще ничего не знал. Заканчивая свой рассказ, Цицерон говорил, бросая взгляд через зал: «Смотрите, вон стоит несчастный Цезарь. Как ему сейчас должно быть неловко».
И действительно, мрачный и зловещий Цезарь стоял совсем один в этот серенький декабрьский день — молодой верховный жрец, чьи дела находились в полном упадке. Период его преторства, теперь подходящий к концу, был бесславен: в какой-то момент он даже попал под подозрение, и ему сильно повезло, что его не привлекли к суду вместе с другими сообщниками Катилины. Он с нетерпением ждал, в какую провинцию его пошлют на кормление: она должна была быть богатой, потому что он увяз по уши в долгах. А теперь еще и это возмутительное происшествие с участием Клавдия и Помпеи грозило превратить его во всеобщее посмешище. Его можно было пожалеть, видя, как он, не отрываясь, следит за Цицероном, передвигающимся по залу и разносящим это известие. Гроза римских мужей — сам рогоносец! Менее великий человек постарался бы не показываться в Сенате в ближайшие дни, но это было не в стиле Цезаря. Когда знамения, наконец, были истолкованы, он прошел к своему месту на скамье преторов, недалеко от Квинта. Цицерон же направился к скамье бывших консулов по другую сторону прохода.
Сессия не успела еще начаться, как бывший претор Корнифий, который считал себя борцом за чистоту религии, вскочил и потребовал немедленно обсудить «бесстыдное и аморальное» происшествие, которое, по рассказам, случилось в резиденции верховного жреца прошлой ночью. Сейчас я понимаю, что это мог бы быть конец карьеры Клавдия. Ведь по своей молодости он еще даже не имел права занять место в Сенате. Однако, на его счастье, в тот день председательствовал Мурена, не кто иной, как его отчим. Поэтому, независимо от того, что думал он сам, Мурена совсем не хотел, чтобы трепали доброе имя его семьи.
— Этот вопрос не относится к ведению Сената, — объявил он. — Если что-то и произошло, то это должны расследовать представители Коллегии жрецов.
Услышав это, взвился Катон, с глазами, сверкающими при одной мысли о подобном упадочничестве.