У нас у всех есть своя река, но порою не ведаем...
Прыгали в воду сертанцы, нетерпеливо, не раздеваясь, а Мариам, поставив ребятишек у самой воды, нежно смачивала им мокрыми ладонями головки, коленки, и внезапно все притихли — на берегу в темноразвеваемом одеянии стоял Мендес Масиэл, конселейро, глядя на сертанцев, и в уголках его губ, а может, в глазах, в дальней глубине их, таилась улыбка — суровая и ласковая. «Хорошо, очень хорошо, — промолвил он. — А когда выйдете из воды, замесите глину, все вместе, сначала для детей возведите жилье, потом для тех, у кого женщины, старики, остальные устроитесь до поры с теми, у кого уже есть кров над головой. Далеко еще до вечера, братья».
И когда вышли из воды, осознали — в реку вошли сертанцами, а теперь, омытые, окрепшие духом, они были канудосцами.
Жоао Абадо уразумел это немного позже — когда долгий день сменился лунной ночью и все улеглись спать, и он вволю поплескался в реке, натешился.
* * *— А это кто, дядя Петэ?
— Этот еще ничего, а вон тот, плюгавенький, — упаси бог...
Они шли по Средней Каморе; на окнах, мимо которых шли, шевелились шторы; у одного серого дома играл духовой оркестр, дюжие музыканты извлекали из труб мощные вопли, нещадно молотили по барабану, оглушая улицу, но из дому все же прорывались стоны и крики.
— Делай вид, будто не слышишь, на окна не гляди, тсс... улыбайся, — тихо наставлял Петэ-Петэ-доктор. — Улыбайся, говорю.
Склонивший голову вбок Доменико улыбнулся, как сумел, — от щеки к щеке рубцом обозначилась косая полоска.
— Что там происходило... в том доме, дядя Петэ?
— Избивали кого-то, пытали.
— За что?
— Кто его знает, а оркестр играл, чтоб заглушить крики.
— Зачем?
— Скрыть, что в Каморе применяют пытки... Таковы у них порядки.
— Очень плохо играл оркестр, нестройно.
— Плохие музыканты... Впрочем, говорят, что это музыка будущего.
— Сильно избивают?
— Не очень, только по лицу бьют. Понимаешь, они нарочно дают крикам вырваться, чтоб мы слышали.
— Для чего?.. Не понимаю...
— Видишь ли, настоящих преступников в подземельях пытают и, стремясь скрыть это, представляют дело так, будто даже бить запрещено, но кое-кто, дескать, нарушает закон и избивает тайно, под шум оркестра, чтобы не слышно было, будто не применяют в Каморе пыток, просто бьют иногда незаконно... тьфу, совсем запутался — ты понял что-нибудь, я, кажется, одни и те же слова повторял...
— Да, не очень понял.
— Эх, я и сам ничего не понимаю, — помрачнел Петэ-доктор. — Я и сам ничего не понимаю, хотя в этом городе состарился...
Немного прошли молча.
— А кто живет в том доме?
— В каком? Где избивали?
— Да.
— Никто, Доменико, там учреждение.
— Учреждение? Что это такое?
— Эх, — Петэ-док горько вздохнул. — Не объяснишь тебе все сразу, что тут есть и для чего, — и оживился: — Взгляни-ка наверх, в том доме самая старая женщина живет, но она всех называет бабушками, бабками. Сейчас начнет расспрашивать о своем внуке.
На открытой веранде, затенив глаза рукой, стояла старушонка.
— Это ты, Петэ-бабушка?
— Я, бабушка.
— Моего Рамунчо не видел?
— Нет, не попадался мне.
— Может, слыхал хотя бы — жениться не надумал?
— Нет, не слыхал, сударыня.
— Славная старуха, — заметил Петэ-доктор, когда они миновали балкон. — Во всем этом районе только нас с ней не трогают, меня потому что врач я, а ее — чтобы люди, глядя на нее, надеялись дожить до преклонных лет.
— И женщин не щадят?
— Что им женщина?!.. — удивился Петэ-доктор. — Между прочим, детей в самом деле не трогают — до двенадцати лет. — И добавил: — Если только их родных не обвинят в чем... Не смотри так.