— Хвалить мне вас разве достоин я, великий маршал... — Полковничье сердце взволнованно подскакивало, и несуразная получилась фраза. — Но вы гений, и как же удержаться, как не высказать это, грандиссимохалле...
— И Каэтано пусть возвестит иначе, чем обычно: «Такой-то час вечера и не так уж все гениально».
— А если не посмеет...
— На кой тогда у меня ты?
— Слушаюсь, обязательно прокричит, грандиссимохалле.
— Сам ты принял какие-либо меры?
— Попробовал кое-что, — без особых результатов. — Полковник Сезар смутился.
— Что именно?.. Слушаю.
— Решил выявить недовольных — готовил вам приятный сюрприз, грандиссимохалле, но поскольку моих людей быстро распознают даже бородато-усато-парикастыми, я запустил в народ незнакомый ему кадр — нарядил генерала-красавчика женщиной, соорудили ему бюст из шерсти, другие места округлять не пришлось, и отправил в ночное заведение... Но оплошал.
— Почему?
— Перестарался, чересчур соблазнительно нарядил, и походке обучил слишком вызывающей, и кожа у него очень нежная — розовая, грандиссимохалле... Переборщил, словом. Сами понимаете, с красивой бабой не о политике говорят.
— О чем же?!
— Исщипали всего.
Помрачнел великий маршал, но увлеченный рассказом полковник не заметил этого, и еще больше насупился Эдмондо Бетанкур, грубо спросил:
— Итак, ясно задание?
— Да, конечно, — оживленно, развязно ответил Сезар.
— Что-то развеселился ты, мой Федерико, — маршал гневно сузил глаза. — От безделья бывает это, и, между прочим, в том, что полегла каатинга, никакой твоей заслуги нет.
— Да... — потемнел развеселившийся полковник, опустил голову. — Вы правы. Так точно, разумеется. Правду соизволили заметить, гранд...
— Сам и поведешь корпус. Ступай.
Солнце еще светило, когда сволокли деревья к реке и связали плоты. Во множестве срубил их Сантос, и не стихал барабан Грегорио Пачеко, пока Сантос не утер и взмокший лоб. Доменико устало опустился на пень, в ушах все стучал топор и грохотал барабан, все тело ныло, но он был доволен, потянулся, хоть и через силу, и увидел возвращавшихся в Канудос вакейро. Опередив всех, Жоао Абадо спешил к конселейро, страшно возбужденный.
— Говорил же я, конселейро... —Он задыхался, глотал слова. — Говорил же, нечего принимать... потому как... прощелыга расфуфыренный... На кой он нам был...
— В чем он провинился? — тихо спросил конселейро, озирая вернувшихся — не было среди них дона Диего.
— А в том. Ненадежный он, думаю, и посадил его в засаду поближе к себе — следить за каатингой. Прошло время, обернулся вдруг, зашипел: «Тсс», — тише, дескать, взволнованный был, паршивец. Я подумал, может, каморца приметил, а он еще поманил меня... Подполз к нему кое-как, тихо, чтоб не шуметь, а он: «Как дела, Жоао, как себя чувствуете?..» Шут гороховый... Никакого каморца, понятно, не было... Злость меня взяла, конселейро, отошел я подальше, видеть его тошно было, а когда мы стали возвращаться, исчез он, сгинул! Изменник, продажная шкура, трус!.. На кой был нужен, конселейро, чужак, спесивец...
— Успокойся, Жоао, каждый сам знает, что ему делать.
И остальные вакейро подошли к присевшему под высоким деревом конселейро. Вскоре весь город был там. Зе по-прежнему стоял поодаль от других. Грегорио Пачеко и Сенобио Льоса бережно помогли конселейро встать, обхватили руками за спину, подставили плечи. Мендес Масиэл собрался с силами и твердо заговорил ослабшим голосом, предзакатный был час, когда притихает все, примолкает, и каждое слово слышалось ясно:
— Братья, надо решить еще одно дело — двоим из вас придется вывезти женщин и детей.
Удивились канудосцы — что тут было решать!
— И остаться с ними навсегда.
И тут все отвернули лица, чтоб не встретиться взглядом с конселейро, один Доменико не уразумел сути, и конселейро пояснил:
— Понимаю, никто не решается оставить обреченный город, но сильная, твердая рука нужна направлять плот, женщинам не под силу, а кроме того — не вырастить наших детей без мужчин, кто обучит ездить верхом, охотиться и всяким иным делам...