Выбрать главу

— Вы слышали? Вчера вечером какие-то негодники шатались по городу, один забрался другому на голову и заглядывал в окна. Кто они, никто не знает. Скажите на милость, что это за порядки? Что за нравы? Негодни­ки...

— Подглядывание — предпосылка подлости.

Сердце металось прямо в горле. И теперь одного лишь хотелось — повалиться на землю; но здесь, у всех на виду, на виду у людей, отвергавших его, стеснялся Эдмондо, и к лесу побрел, теснило дыханье, через силу глотал затвердевший воздух... Всю свою короткую жизнь искавший товарища, друга — никого не желал больше видеть... Уйти б, затеряться вдали одно­му...

А Доменико бесцеремонно отвязался от Тулио, пред­лагавшего выпить шипучее, и заспешил за фигурой в бе­лой рубашке; нагнал у самой рощи, но нет, оказалась не ею... Однако человек еле брел, неровный, неуверенный шаг...

— Что с вами?.. А, ты, Эдмондо? Слышишь, Эдмон­до?..

Но тот движением ладони, слабым жестом, прибил его к месту. Что за тайная сила лучилась из сверкавших зеленью глаз, зеленых — цвета зажелтевшего в блеске солн­ца болота... Он присел на том срубленном дереве, но тут же встал, задержал дыханье; вытянув руку, всем су­ществом прислушался к чему-то неясному, дальнему; другая рука сжимала горло, изведенное болью, взбуше­вавшимся сердцем; так простоял он мгновенье — то самое, когда разом припомнится, промелькнет вся ми­нувшая жизнь, — и упал... упал на колени, повалился нич­ком, и пальцы вонзились в рыхлую землю... Потянулся... По спине было видно — всласть потянулся.

И когда краса-горожане, постигнув смысл сбивчивых слов Доменико, бросились в рощу и перевернули Эдмон­до лицом вверх, обомлели — гордо смотрел он, никого не желал!

И потом, когда уложили его на тахту, не узнали — всем чужой был, свободный, возвышенный, никого не желал, ото всех отчужденный.

И хотя мать его не кричала, седин не рвала, не цара­пала щек и по голове кулаками не била, увидели, поняли, какова настоящая скорбь, — окаменев от горя, старая женщина положила руку на окоченевшую руку сына, без­мерно любимого, гордого, недоступного, и только сказа­ла удивленно:

— Почему не любили тебя, сынок...

Эх, чужое горе...

ПАТРИЦИЯ, УМОРИТЕЛЬНАЯ ОСОБА

Расположились в роще на ярком ковре. За городом проводила яркий весенний день избранная молодежь Краса-города и приставший к ним Александро. Резвые девицы — чуть что — заливались смехом, но веселья не получалось, сидели скучные, даже угрюмые.

— А ты-то что приуныл, Александро?!

— Не знаю, Цилио... С вами не то что затоскуешь..

— Тулио виноват, — капризно сказала Кончетина. — Если он скучает, всех заражает скукой.

Тулио просиял, но промолчал.

— Ну и молчи, будем сидеть повесив носы, — наду­лась Кончетина. — О-о, кто идет!

— Кто? — встрепенулся Цилио.

— Патриция, умора! Вот повеселимся. Дура дурой, глупее не найти. Говорят, с мужем разошлась недавно. Кумео, цыпленочек, платочек из кармана выронишь... За­веду ее, разговорю, все выложит, позабавимся.

— Что всё? — оживился Тулио — молодая женщина была очень привлекательна. — Нет, не выложит, с какой стати незнакомым... Я, например, совсем не знаю ее.

— И я.

— Я тоже...

— Это ничего не значит, она ужасная простушка, не представляете, какая наивная, доверчивая. Увидите, сей­час потеха будет... Перестань, Кумео, уймись, стыдно же... Патриция!

Женщина приостановилась, просияла:

— О, это ты!

— Привет, дорогая, здравствуй! — Кончетина расце­ловала ее, и Патриция ответила поцелуем. — Как пожи­ваешь?

— Эх, плохо, плохо, моя дорогая... забыла твое имя.

— Кончетина.

— Эх, моя Кончетина, я очень неудачно вышла замуж.

Кончетина торжествующе оглядела общество.

— Что ты говоришь, в самом деле? Ужасно, моя Па­триция, присядь, сядь сюда и расскажи нам...

Все взгляды прикованы были к женщине — на ред­кость красивой, но лицо ее отмечено было печатью слабоумия.

— Да, ужасно неудачно, — продолжала Патриция. — Мне он интеллигентным казался — образованный, начи­танный. Обворожил меня, неопытную девочку... Я ему с первого взгляда приглянулась, оказывается... Тебе же известно, Кончетина, из какой я семьи, какие у меня ро­дители. Знала бы, как он себя вел, войдя в наш дом... Когда садился за стол, мы тряслись от страха — требо­вал подавать ему на роскошной вышитой скатерти и дю­жину шелковых салфеток класть для него, говорил — я интеллигент. И я принимала его за интеллигента. После обеда на скатерть красное вино капал, чтобы узнать, не подадут ли ужин на той же скатерти. Доконала меня стирка, Кончетина, без конца меняла ему наволочки, на одну и ту же дважды голову не клал — с вечера вторую подушку клала ему рядом со свежей наволочкой, ночью просыпался и менял, чтобы морщины не появлялись. Ты ведь знаешь, Кончетина, как меня растили, холили, ба­бушка пальцем шевельнуть не давала и страшно пережи­вала: неужели, говорит, для того обучалась играть на лире, чтоб стоять и гладить! Нет, он в самом деле ока­зался деспотом, садистом, а деньги... О деньгах и гово­рить не стоит — в высшем свете вращался, в карты играл, представляешь! Погряз в долгах, и я продавала свои кольца с изумрудами и выручала его, а что мне бы­ло делать, на хлеб, поверишь, на хлеб ни разу не дал де­нег. Он был просто злодеем, негодяем, а я за интелли­гента принимала. Когда я была в положении, а в кухне, скажем, виноград лежал на столе и мне очень хотелось его — я же в положении была, — не смела сказать, не сме­ла войти в кухню.