Выбрать главу

Высоко держа голову, прямой, неизвестный гневно озирал все вокруг, с затаенной яростью переводя горящий взгляд с вакейро на вакейро, повергая их в смятение. Каморцев старался не замечать, а когда схватывал ненароком краем глаза, у него жилы на шее вздувались. Он шел с непокрытой головой, длинные волосы падали на плечи, длинное свободное одеяние взбивало пыль на дороге. Приехавшие на ярмарку сертанцы смотрели на него почтительно, что-то влекло к нему, но последовать за ним решились двое — Грегорио Пачеко и Сенобио Льоса, а Мендес Масиэл, обойдя одну лавку, навис над головой человека, тихо перебиравшего четки в тенечке, и спросил:

— Ты Мендес Масиэл?

Не поднимая головы, ответил сидевший:

— Да.

— Что тут делаешь?

— Ничего, жду.

— Чего ждешь?

— Ничего.

Путник поглядел на него сурово, спросил:

— Есть ли у тебя кто из родни?

— Нет. Никого.

— Почему?

— Всех перебили.

— Кто?

— Араужо. Род Араужо.

— Заслужили?

— Кто, мои?

— Да, твои.

— Нет, что вы!

Сидевший смотрел в землю.

— Ты отомстил?

— Эх нет, нет…

— Почему? — жестко вопросил человек.

— И меня б убили.

Путник закатал длинные рукава, сказал:

— Посмотри на меня внимательно. Я тоже Мендес Масиэл.

И когда четки упали в пыль, сидевший уже стоял на ногах, лицом к лицу с долгожданным пришельцем.

— Ты… Где ты был…

— В пустыне…

— Что там делал?

— Думал.

Они оказались близнецами.

— Долго думал?

— Очень долго.

— И… надумал?

— Да.

— Что?

— Хорошенько посмотри на меня.

Раскинул руки пришелец, раскинул руки и другой Мендес Масиэл; завороженные Грегорио Пачеко и Сенобио Льоса не видели лица чужака, а двойник его угрюмо, гневно приблизился к нему, прижался лбом ко лбу, уперся коленом в колено, и так стояли они, распростерторукие, гневно, упрямо, в упор глядя друг другу в глаза, и пришедший издалека, видно, каатинге был сроден, так как уменьшился его двойник, умалился, иссяк, и только взгляд его до конца горел яростью; и когда странный пришелец всосал, впитал в себя Мендеса Масиэла из Города ярмарок, не оставив даже обглоданных костей, не отбросив их, повернулся к потрясенным вакейро — Грегорио Пачеко и Сенобио Льосе, и сказал:

— Отныне и впредь называйте меня конселейро. Конселейро означает — советующий.

Когда же весьма довольный Элиодоро и жена его выбрались из Верхней Каморы, женщина огляделась, расставила ноги и, сунув руку под платье, не без труда вытащила подушечку.

— Не могла до дому потерпеть? — нахмурился капрал Элиодоро, со страхом озираясь.

— Не могла, Одоро, платье по швам разлезется, — пояснила женщина и, послюнявив платочек, тщательно стерла с лица коричневые пятна.

— Порядок есть порядок, — бросил капрал Элиодоро.

— То-то ты его соблюдаешь… Все равно сообразил.

— Что?

— Что ни в каком я не положении.

— Сообразил, и отлично. Грандхалле не нравится получать свою часть мзды без видимого повода.

— Сколько выложил?

— Сколько… За три месяца…

— Двенадцать драхм, да, Одоро?

— Да. — И съязвил: — Ах, мне бы твой математический гений!

И здесь кончается глава «Времяпрепровождения».

СЕРТАНСКАЯ НОЧЬ

С вечерними сумерками, когда над несметным стадом проносилось тоскливое мычанье, когда нараставшая тьма выявляла звезды, привычная печаль охватывала Зе Морейру, великого вакейро. Кто-кто, а он прекрасно знал, отчего каменела, рухнув на землю, птица, что означали бессильно опавшие крылья или жутко скрюченные, окаменевшие пальцы припавшего лицом к земле вакейро, — Зе прекрасно был знаком со смертью, особенно зримой, бьющей в глаза здесь, в сертанах, в крае несхожих, неравных тварей, и только дивился, как безвольно притягивалась мышь к разверстой глотке змеи ее цепенящим взглядом; не раз видел Зе, как налетал на лань огромный стервятник и как взбрыкивала напоследок бессильная жертва — страшно, яростно. Да, Зе Морейра хорошо был знаком со смертью, и в вечерних сумерках его, первого вакейро в сертанах, смелого днем, уверенного, охватывала привычная печаль — и он, и он умрет, подобно всем; и еще чувствовал Зе Морейра, никем не зримый гордый наездник, что не был свободен… В вечерних сумерках горькое чувство угнетало ловкого, сдержанностремительного вакейро, пасшего обширное стадо полковника Сезара; днем со всей своей высоты он плевать хотел на неведомого нанимателя, днем ничто не тревожило его — все сущее бежало от Зе прочь, пряталось, и лишь в сумерках вокруг все шуршало, завывало, и перед сном, перед этой малой смертью, в душе Зе Морейры тоже взвывала тоска, захлестывала горечь, — нет не свободен он, нет; и представлялось — по могилам ступает конь, и осторожно направлял его сухощавый печальный вакейро; хорошо еще, веселый пастух мчал к нему скакуна раз в месяц, уважительно улыбаясь; Мануэло Коста безмолвно касался рукой сапога — там, в кармане, лежала заветная фляга со светлой огненной жидкостью — дар восхищенной им красотки из Города ярмарок, и Зе, мечтавший забыться, кивал легонько… Нет, не высокомерие, просто врожденная, несознаваемая гордость. Удивительная была у них дружба — общались молча, иногда перекинутся словом-другим. Они направлялись к продуваемой ветрами хижине Мануэло, и конь веселого вакейро рвался вперед — не терпелось ему, как и хозяину; а лошадь Зе, печальная, подобно своему седоку, шла мерно, опустив голову. И пока они ехали, перед глазами Зе нет-нет да и всплывало лицо Мариам, он представлял себе, как она спрячется от него ночью, разворчится утром чуть свет, и уже виновато морщился.

Мануэло Коста соскакивал с коня у своего двора, придерживая рукой флягу, печальный Зе спешивался неторопливо. «Садись-ка сюда», — и Мануэло пододвигал Зе низенькую треногу, выкладывал из маленькой сумки печеньица-цветочки — дар одной из плененных им женщин. Зе с сомнением поглядывал на печеньица немыслимой формы, а Мануэло весело подмигивал: «A-а, глупые они все!» — и выносил стопки. Они располагались под деревом — ни к чему им был стул, — Зе прислонялся к прохладному знобкому стволу, вытягивал свои длинные ноги и, достав из сумки овощи, нерешительно клал их рядом с красивым печеньем. Наполнив стопку, Мануэло подавал ее Зе; великий вакейро, приходя в хорошее настроение, неторопливо осушал ее, так же неторопливо опускал руку и, хотя глотка пылала, спокойно ронял:

— Это раз.

Пропускал стопочку и Мануэло Коста, повторяя:

— Раз, хо-о, это раз… ху-у, дерет!

Зе нехотя жевал морковку, а Мануэло, смущенно указывая глазами на печенье, неуверенно предлагал: «Попробуй, Зе, а?» — «Не», — мотал головой вакейро, хотя и тянуло отведать это дразнящее, звенящее запахом изделие, но вспоминал полуголодную семью и стыдился своего желания. Мануэло Коста, злясь на себя за то, что не смеет предложить гордому Зе отнести печенье детям, озорно запускал их в лаявших поблизости шакалов; сертанские собаки не оставались к этому равнодушными, поднималась свара, а Мануэло преспокойно принимался за овощи, но внезапно цепенел, расширял глаза, ноздри его трепетно подрагивали — менялся человек, совсем иным становился… Сертанская ночь…

В зыбком, прозрачном и все же сочном свете луны в тайной печали звенели сертаны, колючей лаской устремлены были ввысь застывшие кактусы, луна заливала светом выветренную скалу вдали — приглушенно, мягко мерцал свет в мшистых расселинах. В глубоком дупле спала семья Саси, с легким шорохом осыпалась горсть песка, и выпрямлялись примятые подковами травинки. Малое, неуловимое веянье покачивало листья, и лунный луч плавно, невесомо стекал с одного листа на другой, затененный, и снова всплывал на верхний, и змейкой шнырял в листве ветерок. Ощупью искала во мраке жертву слепая каатинга, раздирая воздух, но в емких, все вбирающих глазах Мануэло Косты все это обретало красоту, и даже на корню высохшее дерево нежно отсвечивало, осиянное сертанской ночью… ночью сертан… Все, все принадлежало бедняку Мануэло, но веселый вакейро не выдерживал такого богатства и непривычно грустнел вечерами; взяв притороченную к крупу коня гитару, настраивал ее ум на свой лад, обхватив пальцами ее шею, прижав спиной к груди и упершись локтем ей в бок, сливал свой верный голос с шестиструнной печалью, — Мануэло Коста, погрустневший в этот час веселый вакейро, напевал нестаревшую, всем в сертанах известную песню. «Многочисленный род Масиэла, род многочисленный… ради клочка земли, ради клочка-а… — тянул Мануэло, закрыв глаза, чтоб не захватила, не отвлекла сертанская ночь, — перебили руками нижних каморцев…» — и припавший к стволу Зе напряженно подавался вперед— не был свободен он, нет… «…из-за клочка, одного клочка земли…» — пел Мануэло Коста, и где-то рядом бурчал недовольно, слушая его, угрюмец Жоао Абадо, «…всех перебили, перебили безжалостно…» — и рука Зе сжимала мачетэ. «…ворвались они нбчью в дом Масиэла, ночью ворвались», — пел, сострадая, печальный вакейро, и сочувственно кивал головой, укрывшись за деревом, одноногий Саси. «…всех перебили, всех зарезал узкий каморский нож…» «И не надоест пустомеле!» — по привычке, нехотя ворчал совсем близко Жоао Абадо, а очень далеко, в Калабрии, Старый Сантос, стиснув колоду, исступленно душил ее, будто каморца, того красавца… «…один уцелел из семьи Масиэла, один лишь…» — пел Мануэло, и Зе с горя наполнял стопку: «Это — девять!» Он отлично знал, что пропоет Мануэло Коста дальше: «…спасся ребенок, заползший во сне под постель, случайно укрывшись…» И Зе, стиснув зубы, устремлял взор к далеким горам, где таилась Камора, «…не то бы убили даже мальчонку, убили бы Мендеса…» — и, открыв глаза, Мануэло горестно заканчивал популярную песню: «Но трусом вырос Мендес, никчемным, неспособным на месть…» И больно сжималось могучее сердце Зе, а пальцы слабели на рукоятке мачете, — о нет, не свободен был Зе, не был свободен, «…за всех отомстить полагалось из рода последнему, должен был расплатиться последний из рода… — пел опечаленно веселый вакейро Мануэло Коста, — но Мендес, но Мендес Масиэл…»