Еще один горький смешок вырвался у меня. Из его уст я услышала всю нелепость ситуации.
— Корова. Да. Всего лишь корова.
Он подошел ближе, его шерстяная сутана зашуршала, когда он сел на ступеньку рядом со мной. Не нависая надо мной, не беря на себя власть. Просто… присутствуя.
— Расскажи мне о ней.
— Зачем? — Слово прозвучало резко. — Чтобы вы могли напомнить мне, что у животных нет души? Что горевать по скотине глупо?
— Нет. — Его голос оставался ровным. — Чтобы ты могла должным образом почтить ее память.
Доброта в его тоне сломала что-то во мне.
— Она была старой. Бесполезной. Ее молоко почти иссякло. Было практично… — Мой голос сорвался. — Она доверяла мне. Каждое утро на протяжении десяти лет она доверяла мне, а меня даже не было рядом, когда они…
Потому что в этом и заключалась правда. Матушка Агнес боялась того, что я могла бы сделать, окажись я там, когда пришел мясник. Боялась, что я превращусь в какую-нибудь уродливую каргу или прокляну саму землю под собой. Но на самом деле я бы просто обняла ее. Я бы дала ей понять, что в свои последние мгновения она была не одна.
Тогда хлынули слезы, горячие и полные стыда. Я плакала из-за скотины, в то время как на площади каждую неделю жгли женщин. Но Лайбхен была чем-то постоянным, безопасным так, как никто другой.
Генрих долго молчал.
— Когда мне было двенадцать, у нас был пес. Бартоломью — ужасное имя для ужасного пса. Он кусал всех, кроме меня, воровал еду, лаял на пустое место. Но каждую ночь он спал у моей кровати. Однажды он исчез. Мой отец не особо расстроился, но я пошел его искать. — Он замолчал. — Я нашел его разорванным в клочья волками. Он защищал наше небольшое стадо овец.
Тогда я посмотрела на него, его глаза блестели от воспоминаний.
— Я похоронил его во фруктовом саду и никому не сказал. Отец сказал бы, что я слабак, раз плачу из-за животного. Но ведь горе не подчиняется правилам соразмерности, не так ли?
— Нет, — прошептала я. — Не подчиняется.
Какое-то время мы сидели в тишине. Затем Генрих поднялся, направляясь к исповедальне.
— Пойдем.
— Генрих…
— Не как твой священник. Просто… иногда в темноте легче говорить.
Я встала и вошла в исповедальню с противоположной стороны. Знакомый запах дерева и старого ладана окутал меня. Сквозь решетку я едва могла различить его профиль.
— Говори свободно, — пробормотал он. — Обо всем, что тебя тяготит.
С самого нашего знакомства он пытался заставить меня сделать это — быть с ним честной. Но я давным-давно усвоила, что ни одна исповедь не бывает безопасной. И все же, услышав его тихое дыхание, увидев сквозь решетку очертания его рук, печаль, ярость и одиночество, которые я изо всех сил старалась держать взаперти, вырвались из меня, словно наконец прорвало плотину.
— Я больше не знаю, во что верю. — Слова кубарем полетели в темноту. — Я читаю молитвы, посещаю мессу, но… я каждый день боюсь, что Бог оставил меня. Оставил этот город.
Генрих молчал, позволяя мне продолжить.
— И все же я ловлю себя на том, что молюсь. Каждую ночь. Я молюсь в надежде, что он меня услышит. Я прошу… — Я прижала ладони к глазам. Я не могла этого сказать — не вслух, не ему.
— Я здесь, чтобы слушать, Катарина, а не осуждать.
Эти желания давили на меня свинцовой тяжестью. Желание жить на свету. Предлагать свои знания без постоянного страха. Желание иметь нечто большее, чем поношенное платье и стоптанные туфли. Желание, чтобы он обнял меня и крепко прижал к себе, не как священник паству, а как мужчина женщину. Чтобы его губы раскрылись навстречу моим, чтобы почувствовать его жар вопреки этому проклятому холоду, который никогда не отступал, даже в разгар лета.
— Катарина. — В его голосе не было нетерпения. В нем никогда его не было. — Знаешь ли ты, что сделал Христос, когда к нему привели блудницу? Он сказал: «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень».
Я с трудом сглотнула.
— Но я не без греха, святой отец. В этом-то и проблема.
— Никто из нас. — Его голос был мягким, едва громче шепота. — И все же мы терзаем себя за то, что желаем вещей, которые делают нас людьми. Мы бичуем свои сердца за то, что смеем жаждать близости и цели. Церковь учит, что желание — враг святости, но иногда я задаюсь вопросом… — Он замолчал, и я услышала, как он переминается за решеткой.
— Каким вопросом?
— А что, если желание — это просто любовь, которая еще не нашла своего пристанища. Что, если хотеть — по-настоящему хотеть — это не грех, а компас, указывающий нам на то, для чего мы были созданы.