Положив руку ему на грудь, я приподнялась так высоко, как только могла, раз за разом чувствуя, как каждый дюйм его тела погружается в меня. Каждый толчок был мантрой, каждый непристойный шлепок его бедер о мои — молитвой в этой часовне боли и смерти.
Я падала — падала так глубоко, что река силы, текущая сквозь нас обоих, грозила смести меня. Тени сжались на моем горле до такой степени, что в глазах начало темнеть, и я была близка, так близка…
— Моя Катарина… — Золотой свет пронзил тени, и я увидела его таким, каким он был на самом деле. Мужчину настолько прекрасного, что солнце трепетало от страха перед его великолепием. Он был моим Генрихом, но он был чем-то большим. Его темные волосы были самим ночным небом, его теплая кожа — землей под моими ногами. Его глаза сияли светом каждой галактики, а его мягкие губы изогнулись в улыбке, которая расколола сами Небеса в вышине.
А глубоко под всем этим скрывался голод, грозящий поглотить все сущее. Голод более древний, чем горы, более глубокий, чем океаны, и весь он — до последней капли — был сосредоточен на мне.
Он посмотрел на меня снизу вверх темными, влажными от слез глазами.
— Я не был создан для того, чтобы править. Я был создан для того, чтобы стоять на коленях. Я был выкован для преданности, чтобы гореть ради чего-то достойного. — Его лоб прижался к моему. — Я так долго был без бога. Моя голубка, пожалуйста. Приказывай мне.
Сила осела в моих костях, в моей крови, в паузах между ударами сердца. Я почувствовала стены Друденхауса вокруг себя и знала, что могу обрушить их, как карточный домик. Я чувствовала город Бамберг за ними, со всеми его церквями, кострами и праведной жестокостью, и знала, что могу сжечь его дотла и посыпать солью землю, на которой он стоял.
Но сначала…
Я отстранилась ровно настолько, чтобы посмотреть на лицо Генриха.
— Мой, — произнесла я вслух и увидела, как он содрогнулся.
— Твой, — прошептал он. — До тех пор, пока не прозвучат последние трубы, и даже тогда ничто не сможет отнять меня у тебя.
Все стало предельно ясно. Существовал только он и все, что стояло на моем пути.
— Генрих… мой Генрих. Только мой. — Свет, скопившийся в его глазах, брызнул наружу, когда мое тело свело судорогой удовольствия, и я сжалась вокруг него, когда он излил свою силу в меня — волна за волной, пока она не выплеснулась из меня, а тени не заметались по полу.
Я поцеловала его, и тени запели. Где-то вдалеке я услышала, как стражники начали кричать, когда тьма хлынула под дверь моей камеры и открыла охоту на тех, кто подменил благочестие жестокостью.
Но я не переставала его целовать.
Пусть кричат. Пусть почувствуют, как гнев сотни поколений вливается им в глотки, пока они борются за каждый вдох.
Теперь у меня была власть, и у меня был он. Они взглянут на меня и содрогнутся в отчаянии.
¹ И познаете истину, и истина сделает вас свободными (Евангелие от Иоанна, 8:32)
Глава 24
Катарина
Железные кандалы, удерживавшие меня, лежали в лужах остывающего металла на полу камеры. Дверь передо мной была открыта, и я направилась к ней; сила пульсировала под моей кожей, а свет факелов мерцал и танцевал в такт этому ритму. В коридоре вдоль стен лежали десятки скорчившихся тел, их глаза выгорели до сочащейся черноты.
Затем я услышала рыдания.
Девичий голос, сорванный и надломленный, повторял одни и те же слова снова и снова:
— Мне так жаль, мне так жаль, мне так жаль.
Генрих взглянул на меня, прежде чем наклониться и поцеловать в лоб.
— Чего ты желаешь, моя голубка?
— Найди Епископа. Убедись, что он пострадает за все, что натворил. Затем встретимся в соборе.
Он кивнул и уже собрался уходить, когда я схватила его за воротник.
— Фёрнера оставь мне.
При этих словах его ухмылка растянулась во что-то выходящее за рамки человеческого.
— Как прикажешь.
Он ушел, а я пошла на звук рыданий.
Камера Греты находилась через три двери от моей.
Она была прикована к стене так же, как и я, но Фёрнер сделал с ней гораздо больше. Ее руки были раздроблены, пальцы вывернуты под такими углами, от которых у меня сводило желудок. Ожоги покрывали ее предплечья ровными рядами — следы от раскаленного железа, которым они проверяли, остались ли места, где она не чувствует боли. Ее лицо опухло почти до неузнаваемости, один глаз заплыл и склеился от засохшей крови, губа была рассечена так глубоко, что сквозь рану виднелась белизна зубов.