Выбрать главу

— Афористично сказано, — похвалил Чернышёв, — замётано. Никита, если не трудно, не в службу, а в дружбу…

— Иду. — Никита поднялся и пошёл к двери.

— Куда идёшь?

— Но вы же просили меня позвать Птаху, — невозмутимо ответил Никита.

— Вот это фокус! — Чернышёв даже растерялся. — Как узнал?

— Секрет фирмы! — Корсаков улыбнулся, гордый успехом своего подшефного

— Подороже продай, Никита.

— Пачку цейлонского чаю, — с детским нетерпением предложил Чернышёв. Никита скривил губы. — Две пачки!

— И банку сгущёнки, — потребовал Никита.

— Черт с тобой, вымогатель!

— Когда Птаха выходил, — Никита задрал нос и изобразил на лице глубокую работу мысли, — вы сделали жест, словно порывались его задержать, но после секундного колебания отпустили. Следовательно, он зачем-то был вам нужен. А поскольку мы ещё не говорили о количестве набранного льда…

— Ну и ну, вот стервец! — хрипя и кашляя, восхитился Чернышёв. — А о чём я сейчас про себя подумал, угадаешь?

— Нет ничего проще: вы чертыхнулись по адресу своих голосовых связок.

— Утопить колдуна! — торжественно провозгласил Чернышёв. — Не позавидуешь его будущей бесовке: попробуй, дай левака, если тебя насквозь видят.

— Я бы не назвал его будущую жену бесовкой, — с чуть заметной улыбкой сказал Корсаков. — Симпатичная и миловидная девушка.

— Миловидные и есть самые бесовки, — возразил Чернышёв. — С виду баба как баба, идёт, каблучками стучит, а на самом деле на метле летает.

Чернышёв вздохнул, и все заулыбались: не надо было обладать проницательностью Никиты, чтоб угадать, о чём он сейчас подумал. А уж я-то знал точно, что его собственная «бесовка», несмотря на её интересное положение, не давала ему покоя.

— Звали? — входя за Никитой, спросил Птаха.

— Садись и рассказывай, — предложил Чернышёв. — Где и какой лёд был? Учти, за каждое солёное словечко — день без берега.

— Тогда я лучше напишу, — ухмыльнулся Птаха. — Что мне, до конца жизни здесь торчать, трам-тарарам?

Птаха рассказал, что сильнее всего обледенели верхняя палуба, борта, такелаж, передняя и боковые стенки надстройки, крылья мостика. По грубому подсчёту, всего «Семён Дежнев» набрал тонн тридцать, и, что самое интересное, в разных местах окалывался этот лёд по-разному. Лобовая стенка рубки и планширь на бане, покрытые эмалью Баландина, окалывались значительно легче, чем все остальные участки: лёд сваливался не кусочками, а целыми пластинами, с одного удара.

— Значит, легче было окалываться? — с торжеством пытал Баландин.

— Раза в два, не меньше, — подтвердил Птаха. — Если б весь пароход такой эмалью покрыть, за два часа бы шутя управились…

Баландин кивал, исключительно довольный.

— … только, — продолжал Птаха, — одна беда: вместе со льдом часть эмали сбивается, снова покрывать нужно.

— Может быть, вы слишком сильно ударяли? — Баландин был слегка обескуражен. — Чем вы сбивали лёд?

— Мушкелем, конечно, — ответил Птаха. — Ну, кувалда деревянная.

— Нужно было поделикатней, — подал голос Ерофеев, — пальчиком сковырнуть. А то обрадовались — кувалдой…

— Нам пальчиком нельзя, — уже стоя в дверях, сказал Птаха, — у нас этот… маникюр.

— Что ж, для начала совсем неплохо. — Чернышёв с нескрываемым уважением посмотрел на Баландина. — Видимо, эмаль, Илья Михалыч, штука многообещающая. Как она по-научному?

— Кремний-органический полимер с антикоррозийным подслоем, — скромно сообщил Баландин. — Это если коротко.

— Как стихи, — пробормотал Никита. — Так и просится на музыку.

Было решено покрыть эмалью ещё ряд поверхностей и провести следующую околку под личным наблюдением Баландина.

Обсуждение шло на удивление мирно, даже в спорах, возникающих по тому или иному поводу, никто не «лез в бутылку», и все как-то быстро друг с другом соглашались. Сначала это меня порадовало, потом огорчило, но в конце концов я понял, что пока что материала для дискуссии накоплено слишком мало и обсуждались вещи бесспорные, ни у кого серьёзных сомнений не вызывающие. И всё-таки мною овладело ощущение, что и Корсаков, и Ерофеев, и другие чего-то не договаривают, сознательно обходят какую-то волнующую их тему: не раз я замечал в их обращённых к Чернышёву взглядах насторожённость и вопрос. И вдруг мне пришла в голову мысль, что причиной тому вовсе не научные дела, а самые обыкновенные личные, конкретно — простая человеческая тревога, встряхнувшая нас минувшей ночью.

А ведь об этом, необыкновенно важном для каждого из нас, ещё никто и не заикался! Отсюда и принуждённость, и насторожённость, и вопрос: самое важное ещё не обсуждалось. Ходили вокруг да около, а ни у кого язык не повернулся начать. Что-то вяло бормотал Ерофеев, какие-то безразличные реплики ронял Корсаков, задумался Баландин, перестал острить Никита — обсуждение упёрлось в стенку.

— Все, что ли? — зевая, спросил Лыков. — Тогда я пошёл, Архипыч, к вечеру вернусь.