Выбрать главу

— А-а, завелся! Ладно-ладно, мы молчим. А только чтоб меня покрасили — я еще на вашей свадьбе погуляю!

Яков пожал плечами. В Андрейкину башку порой втемяшивались странные идеи. Ладно хоть обещал похлопотать.

На следующий день, когда он вернулся из школы, Муся мыла пол в коридоре. И пела. Яков раньше не слышал, чтоб она пела, да и вообще ее обычно было не слышно.

— Под горой, горой

Озерцо с водой, — выводил чистый голосок без усилий и задыханий. Будто не пол она мыла, а по садику гуляла. Он увидела вошедшего Якова и осеклась, как виноватая. Заголенные ее ноги, цвета очищенного яблока, крепко и туповато — носками внутрь — стояли на влажных досках. На икрах золотился нежный пушок, и на нем подрагивали капли грязной воды. Она перехватила его взгляд. И усмехнулась тихонечко.

Весной приехала Римма, по путевке в санаторий. С Рахилью случился припадок, какого уже полгода не было: снова она закричала про погромы, и Римма развернулась и вышла. Кое-как успокоив мать, Яков догнал сестру на улице. Нет, она не обижалась. Бедный Яков, так он с больной и живет? А лечить не пробовал? Хотя — да, что тут запишешь в историю болезни? Пускай он приезжает к ней на Фонтан, бывшая вилла Рено.

Трамвайчик вез Якова знакомой дорогой: буксовые изгороди, разросшиеся теперь в заросли, львиные морды на глухой серой стене — Яков любил их в детстве считать. Тень от платановых веток была еще сквозная: листья только распускались. Но было уже тепло, и Яков с удовольствием жмурился от весеннего запаха. Тут, за городом, он был крепче и бил в голову.

Они пили дешевое белое вино с каким-то печеньем и улыбались друг другу. Римма, в строгом синем костюме, казалась усталой и похудевшей. И эти тени под глазами… Не прежняя девочка-сестра, а тридцатилетняя женщина, ни одного их своих годов не скрывающая. Она стала как-то резче и курила теперь. А до чего хорошо было встретиться! Не усидев в санаторной тишине и пустоте, они спустились к морю. Берег был пуст, сезон не начинался еще. Светлая вода плескалась лениво, и только дальше уходила в зелень и голубизну. Римма обкусывала сорванную по дороге туевую веточку. Она любила вяжущий вкус маленьких шишечек, с голубым налетом и смешными загнутыми рожками. Яков встал на камешек и попробовал воду ладонью.

— Джусть! Они засмеялись оба.

— Ну все же, Яков, как ты? Работа, товарищи? Ты так мало писал, я почти ничего не знаю. И тон у твоих писем, извини, какой-то упадочнический. Я понимаю, тебе трудно с мамой, но все же…

— С мамой как раз легко. Это она не часто так, да я и привык.

— Но ты изменился. Я тебе прямо скажу — не узнала. Какой-то ты потухший, это сейчас — в такое-то время!

— Я и есть потухший. Римма, я об этом не хотел, но раз ты сама… Я не вижу, чем жить.

— Что, материально трудно?

— При чем тут. Ну помнишь, ты из Москвы приехала, из студии своей. Так и я.

— Но это же когда было! И ты же мне помог сориентироваться, и сам уже был большевик. Ты ведь раньше даже меня вышел на правильную дорогу!

— А если она теперь кажется мне неправильной? Если все хорошее, что у меня было — в прошлом теперь, и не вернуть?

— Это ты про НЭП? Я понимаю, многие теперь этим недовольны. Для того ли мы воевали в гражданскую, чтоб видеть теперь эти сытые нэпманские рожи! Но ты же знаешь, что это временно, пока мы ликвидируем разруху. А там мы зажмем их железной рукой…

— Вот этого я и боюсь — железной руки. Я, понимаешь, оказался не железный. Дзержинский вот у нас железный, а я нет.

— Ты это про что?

Яков объяснил, как умел, и Римма долго молчала. Чтобы ее родной брат считал товарища Троцкого негодяем? Это теперь-то, после смерти Ленина, когда не на кого больше и надеяться, когда все истинно верные партии люди — вокруг Троцкого должны сплотиться? Чтобы он, Яков, утратил веру в коммунистическое будущее? Чтобы стал, в сущности, врагом советской власти, прикрывающимся партийным билетом? Да сам он после этого…Так ее обожгло, что вдруг она поняла, до чего любит нелепого своего брата, и всегда любила, и даже таким — перестать любить не может. Ей захотелось ударить его по лицу, закричать, сделать что-нибудь — но только не видеть его таким. Он следил за чайкой, все собирающейся и никак не решавшейся сесть на воду. Он стоял, закинув голову, как мог бы стоять слепой.

Уже вечером, успокоившись оба, они договаривали, что оставалось еще сказать.

— Ну, ты бы сама — могла? Если бы революции понадобилось расстрелять Анну, или Зину, или кого угодно из твоих прежних подруг? Ты бы — сама…

— Нет, — честно сказала Римма. — Я бы постаралась что-нибудь для них сделать. Но почему тебе приходят в голову такие крайности? Революция знает, кого стрелять!