Выбрать главу

Однако паспорт его проверили, не успел он выйти с вокзала. И обратный билет можно было купить только по паспорту. И на киевском Сенном базаре он снова увидел забытое за давностью: женщин, просящих хлеба помертвевшими голосами. Явно сельских. И были облавы на Сенном, с проверкой документов. Он в такую облаву попал, но на него только взглянули, и милиционер в красных кантах сказал: «Проходите». У Якова был очевидно городской вид. Как и все, попавшие в облаву, он вел себя подчеркнуто сознательно, и движениями, и мимикой выражая готовность к беспрекословному подчинению. Но в то же время обозначая недоуменную невинность: уж он-то, разумеется, ни к чему «такому» непричастен. И готов терпеливо ждать, пока не разрешится мелкое недоразумение. Размеры недоразумения при этом как-то сами по себе преуменьшались в сущие пустяки. Потом, в гостинице, и в красном конференционном зале с бюстом вождя, он мычал через нос, корежась при воспоминании об идиотской, животной радости от короткого «проходите». И о том, как он отошел: полу-боком, полу-спиной, опять же выражая готовность немедленно вернуться, если его вдруг, усомнясь, окликнут.

Он уезжал из притихшего Киева, с его затаенными непонятностями, напряженностями и ненавистями, с облегчением. Одесса, что бы ни случилось, притихать не умела. Даже одесские трамваи, взрывавшиеся скандалами пополам с шуточками, звучали опереточно и по-южному легкомысленно. В киевских — толкались молчаливо и ожесточенно. В щедро зеленом, затененном влажной листвой апрельском городе, чувствовалась такая накопленная злоба, что к вечеру у Якова деревенели мышцы шеи. И, кто бы ни был виновник этой злобы, Яков догадывался, на кого она выплеснется, дай ей только волю. И о чем только думают эти идиоты-евреи, прущие в ОГПУ? Детей им своих, что ли, не жалко? Сволочь этот Каганович. Осчастливил, нечего сказать.

На обратном пути поезд стал. Не на полустанке даже, а так — посреди дороги. Какая-то неполадка, рассеянно подумал Яков, потягивая красноватый чай из железнодорожного стакана. Подстаканник был красивый, с завитушками и изображением Кремля. Однако поезд все не двигался, и Яков решил выйти на насыпь, размяться. Его попутчики, погруженные в свои газеты и едение крутых яиц, убрали ноги, давая ему пройти.

Еще не спрыгнув на гравий, Яков достал папироску, но сразу же о ней забыл. К поезду полу-шли, полу-ползли, с серыми вздутыми лицами, какие-то люди. Они бессильно карабкались на насыпь, оступаясь и сползая, и Яков услышал ноющий стон:

— Хлеба. Хлеба.

Кто-то дотянулся уже до подножки, пытаясь вползти в вагон. Якова ухватили за рукав скрюченные в птичьи лапы пальцы, но у него не было хлеба с собой, он остался в чемодане. Он сделал движение, чтобы сбегать в вагон за этим хлебом, но тут ухватившая его баба с гнойными глазами сунула ему что-то в руки и повалилась. Лицом вниз. Она целовала его ботинок, елозя по мазутным на гравии пятнам.

— Петрик. То мий Петрик. Визьмить его, дядечку, заради Христа!

Остолбеневший Яков даже не успел отшатнуться, и тут поезд дернулся, и по тамбуру пробежал проводник с криком:

— Двери закрываются!

Проводник отпихнул ногой повисшего на подножке, но не могущего ее одолеть подростка, и на бегу рявкнул Якову:

— Остаться хотите, гражданин?

Яков опомнился уже в тамбуре, когда поезд набирал ход, и колеса грянули деловой перестук. В руках у него был сверток грязного полотна. Он отвернул краешек и увидел сизое, размером с крупное яблоко, личико. Глаза на личике были полуоткрыты — мутной новорожденной голубизны. Крошечный рот разевался по-рыбьи, без звука. Якова свела давно не испытанная ярость. Он знал это чувство, и что не ему с ним бороться — тоже знал. Он чуть не убил в такой ярости человека — бойца из их же отряда — тогда, в Польше, на узенькой улочке взятого местечка. Он стучал в этой ярости по столу одесского Первого секретаря, выбивая пайки для колонии беспризорных. Он орал на директора собственной школы, когда десятилетнего хулигана Доценко исключили из пионеров. Это случалось редко, но когда случалось — Яков не знал, куда его занесет. И теперь его несло — он тоже не знал, куда. Но этот Петрик — с голоду не подохнет. Он у Якова в руках, и он будет жить!