— Михаилом, — признался дядя. Смущение его теперь, к недоумению Риммы, прошло, и глаза становились все веселее. — А фамилия теперь Каценко. Ты еще что-то хочешь спросить? Не стесняйся. Я не обижусь.
Это окончательно возмутило Римму: как будто она тут старается, чтобы этот гой не обиделся! На нее вдруг накатила не испытанная еще никогда злость, и ей уже казалось, что этот Михаил-Моисей виноват во всем: и в погроме, и в смерти отца, и в нищенской их теперь жизни в этой хваленой Одессе, и в том, как грубо ругаются возчики во дворе, и что у них теперь с мамой и Яковом одна комната, и клеенка вместо скатерти, и что ей, Римме, сколько дней уже жмут башмаки, а она боится сказать об этом маме, потому что все равно нет денег на новые. А он тут еще пришел вмешиваться и насмехаться!
Она не помнила, что говорила, старалась только как можно язвительнее: участвовал ли дядя Михаил в погроме, и много ли ему заплатили за крещение, и еще что-то такое же оскорбительное. Она с ужасом чувствовала, что не может остановиться, а дядя все молчал и не отвечал, и ей уже не приходило в голову, что бы еще сказать. Тут вдруг, неожиданно для себя, она разрыдалась — прямо перед ним! — и от стыда закричала и затопала ногами.
Тогда этот Михаил совершенно бесцеремонно взял ее на руки (у него оказались очень крепкие руки, и — кажется — ласковые?), уложил на кровать и укрыл своим пальто. Ее била дрожь, и больше она уже не сопротивлялась, только все прятала лицо в сладко пахнущий коричневый гладкий мех. Мама положила ей на лоб мокрое полотенце, и Римме вдруг стало так хорошо-хорошо, как маленькой, хотя немножко и стыдно.
В полудреме она слышала обрывки разговоров: мамин робкий голос и мужской уверенный, этого нового дяди.
— Я вас сейчас же перевезу на Коблевскую. . Намучились. . Какие обиды, Рохл, у девочки мужская голова. . В гимназию. . Ну, возьмем репетитора, подучит. . Хорошее частное заведение. . Бутович. . Не спорь, Рохл, лучшее образование, какое есть — обоим детям. . Не хуже других. . Надо быть европейцами. Собирай вещи.
Потом, к восторгу Якова, их везли куда-то на извозчике, и привезли на богатую улицу, где двор был мощеный, и прямо во дворе — садик с деревьями. И в эти деревья выходили окна их новой квартиры. Три комнаты с паркетом, и в одной даже стояло пианино! А дядя все обещал привести это хозяйство в порядок и сделать из квартиры конфетку. Он совсем не сердился на Римму. Сказал, что потом ей все расскажет и объяснит, и про Бога тоже (тут он почему-то усмехнулся, как будто совсем Его не боялся), и что такая умная девочка все поймет. Так Римма и заснула с ощущением, что теперь началась настоящая Одесса, похожая наконец на сказочный город маминых рассказов. Теперь будет новая, интересная жизнь, в которой все можно. И девочкам тоже.
ГЛАВА 6
Когда тридцать девочек встают, это похоже, будто взлетают птицы. Фр-р-р! Одинаковые птицы, с черными крыльями передников. Хлопать крышками парт нельзя. Неприлично. А если зазеваешься, и окаянная крышка издаст деревянный звук, все оглянутся, а классная дама подарит тебя особенным взглядом, именуемым в классе «Горгона в сиропе». Потом пол-урока будут гореть щеки. Поэтому — только вспорхнуть, и сразу застыть. Тридцать смотрят на одну — вот с чего начинается гимназия, если приходишь в середине года.
— Познакомьтесь, это новая ученица. Римма Гейбер. Будьте приветливы и помогите ей познакомиться с нашими порядками.
«Мадам Бонтон» говорила всегда, будто диктант диктовала. Надо было знать ее несколько месяцев, чтобы понимать, что в сущности, она безвредна. Новенькая, в таком же, как у всех, черном переднике, держалась очень прямо и даже храбро улыбнулась.
— Хорошенькая, — вздохнули где-то на последней парте. Она и впрямь была хорошенькая, эта Римма: яркие карие глаза и черные кудри. Впрочем, ясно было, что место первой красавицы класса она не займет. Это место было прочно утверждено за Зиной.
На первой же перемене новенькую, как водится, окружили и стали расспрашивать.
— Из Никола-а-ева? Ах, какая провинция! — протянула Леля Губинская и повела плечиком. Лелю в классе недолюбливали. Ничего, конечно, не было плохого в том, что ее папа пожертвовал такие деньги на Евангелическую больницу. Это было принято, и каждый, делающий что-то для города, мог быть уверен, что вся Одесса будет об этом говорить. Но не сам же он и не члены же семьи! В Лелиных бесстыдных об этом разговорах было еще и оскорбительное для города: будто без ее хлопот Одесса забудет о благодарности. Девочки чувствовали, что это похуже обычного хвастовства, хотя и не отдавали себе отчет — чем именно хуже. Еще больше возмущали их восторги Лели по поводу волшебного фонаря, подаренного ей на Рождество. Волшебный фонарь — это было почти чудо, и лучше было о нем не мечтать. Не признаваться же себе, что завидуешь Леле!