Неужели заболела? — подумала Римма с ужасом. Что угодно, только не это. Не сейчас. Срочно меры принять. Если простудишься — младенцу известно: полбутылки коньяка на полбутылки молока, и под шубы. Так все певцы делают. Попросить хозяйку купить коньяк… да где его сейчас достанешь, сухой закон. Ну, где-нибудь… Достают же люди. Говорят, в трактирах из чайников наливают, если мигнуть. И шубы, много шуб…
Но тут на нее из облупленного трюмо посмотрели чьи-то глаза: не Риммины. Страстные. Страшные.
— Испанка, — доложил хозяйке вызванный врач. — Сейчас полгорода болеет. Уход, уход и уход! Она вам дочь?
— Какое, доктор! Квартиранточка. И, помилуйте, я ее тут держать не могу. Такая, говорят, опасная болезнь!
— Родственники есть?
— Приезжая она, доктор, не знаю я ее родню. Ходит к ней такой высокий, из себя кудрявый. Вроде из ихней студии. А я и не спрашивала.
— Да, и теперь уж не спросишь, — процедил доктор.
Римма мотала головой и что-то напевала. Испанка, конечно, испанка! Пусть ей дадут лимон — прямо с дерева. И кастаньеты. Это, кажется, ботинки такие.
— Ну, тогда — в больницу для бедных. Я распоряжусь. За ней приедут, — успокоил врач всполошенную хозяйку.
Рахиль как чувствовала: не пошла сегодня на базар, решила полениться. И — звонок в дверь. Кто? Якову вроде рано из гимназии. Господи, неужели исключили? Он что-то задирался там в последнее время… Она пошла открывать, встревожено колыхнув грудью.
— Мама. Мамочка!
— Деточка моя! Риммочка, или это ты? От тебя же половина осталась… И не написала, и ничего. Детонька, дай же я тебя поцелую!
Через час Римма, уже напоенная чаем с бубликами от Каттарова, укутанная маминой шалью, сидела в обнимку с Рахилью в глубоком диване, в самом уютном его теневом, не выцветшем углу. Она чувствовала себя опустошенной, но говорить уже не хотелось, и плакать тоже. Все уже было выплакано, рассказано, и она только прижималась к маме, будто ей снова было одиннадцать лет, и погром уже миновал.
Москва казалась теперь далекой и нереальной: и студия, и больница, и даже Женя — были они или нет? Да что в них, если голос уже не восстановить. Нет у нее теперь голоса. Стоило выздоравливать. Никто ей теперь не нужен, и она никому не нужна, и прекрасно. Как она была счастлива в том бреду, когда пела, и Шаляпин пришел в восторг, и сразу же предложил ее забрать в Питер! Она всех любила тогда, и даже поцеловалась с Генриеттой. Оказалось — не было этого ничего, примерещилось. А были месяц спустя вялые утешения, что что-то все же от ее голоса осталось, и, может — для театральной студии достаточно? А что ей — театральная? То самое «чуть-чуть» ушло, без которого никогда она великой певицей не будет, а значит — никогда уж не будет ей счастья. Она и радость выздоровления давила: животное чувство. В отчаянии ее была хоть какая-то высота, но и его удержать не вышло. Тупо теперь и пусто. И пускай. Вот мама целует, и тепло. Одно, что ей осталось.
Рахиль пришла в ужас, увидев девочку. Скелет, чистый скелет! И кожа даже дикого какого-то серого цвета. Чем ее только там в Москве кормили? И смотрит, как бездомный котенок. Ничего, доченька, теперь уж мама тебя никуда не отпустит. Теперь все будет хорошо, только кушать побольше надо. Чтоб их громом разразило — те студии, и всю эту музыку! Одно дитя свели в могилу, а теперь и второе чуть живо! Для успокоения души она подробно прокляла еще московских квартирных хозяек, больницы, бессердечных докторов и незнакомую ей Генриетту. И, как положено одесской маме, первым делом взялась ребенка откармливать: по многу раз в день, и пожалуйста без возражений! Словом, мама была — как всегда, ни капельки не изменилась.
А вот кто Римму удивил — это брат. Вырос, вытянулся, гудит чуть не басом. И лапы уже не красные, и веснушки куда-то делись. Молодой человек не худшей внешности, и очень уверенный в себе. Говорит спокойно и сдержанно, без доверчивых восторженных захлебов. Да Яков ли это? Только смехом он напоминал прежнего братишку — сорванца. К Римме он отнесся ласково и покровительственно: ну ничего бедняжка не понимает в жизни. Тут такие события, а она о ерунде горюет. Ей еще повезло, что заболела, а то окончательно одурела бы среди этих театральных разгильдяев. Чистое искусство, как же! Надо будет потихоньку, как придет в себя, направить ее на правильную дорогу.