Метров на пятьдесят ниже, у подножья невысокого холма, пролегал узкий проселок, по нему шагал человек в широкополой соломенной шляпе, синей рубахе и каких-то светлых брюках. Под мышкой он нес что-то вроде альбома, а за спиной на ремнях у него висел — нет, не рюкзак, скорее штатив. За человеком следовала голубая тень, единственное холодное пятно на теплой, солнечной, ласкающей взгляд сельской шири.
Я мучительно вспоминал, где я уже видел эту ничем не примечательную сцену и как я мог ее видеть, если в эти места попал впервые. Тут кто-то сказал: «Смотрите, совсем вангоговский пейзаж!», и передо мной тут же всплыла картина арльского периода «Художник на дороге в Тараскон», и еще одна, «Башмаки», — высокие, грубые, обитые гвоздями. Стоптанные, пыльные, они были как тяжкая людская судьба — грустные, брошенные. В таких башмаках ходят по стерне и по пыльным, каменистым сельским дорогам. Учеником гимназии я ходил в Академию художеств на лекции Николая Райнова о человеке и художнике Ван Гоге. Он говорил тихо, спокойно, показывал диапозитивы его картин, а когда на белом полотне появились эти башмаки, заплакал. Не помню, что он сказал, но помню наступившее вслед за этим молчание…
И внезапно человек, который с таким сочувствием рисовал бедняков, их скромную трапезу, соломенные хижины, натюрморты из двух-трех яблок, стол и стул или просто башмаки, словно ожил передо мной. Мне показалось, что я его вижу. Я видел человека, шагающего по проселку. Видел его голубую тень, которая тащилась за ним, как сама усталость и забота, его одиночество и саднящую боль за людей. Рассказывают, что он ходил в рабочей блузе и широкополой панаме. Рукава его блузы были вечно вымазаны масляными красками, в разговоре он горячился и жестикулировал, и это производило странное впечатление на окружающих, потому что мало кто из них жил судьбой искусства.
Ван Гог приехал в Прованс в надежде создать живописную школу в содружестве с несколькими художниками, но остался в одиночестве. К нему ненадолго приехал Гоген, но дело кончилось скандалом и автопортретом Ван Гога с повязкой на ухе. Жизнь в Арле ничего ему не дала: ни школы живописи, ни денег на существование, ни спокойствия. От нее остались только картины, наброски, письма к брату Тео, — плоды до изнеможения напряженной работы, насыщенные южным солнцем и теплыми красками, которые так отличались от серо-зеленой Голландии, влажной, сырой и туманной.
Через несколько дней, уже дома, я снова вернулся к письмам художника. Я недоумевал, как можно понять их без его картин и как можно почувствовать его картины без его писем…
«Я глотаю природу», — часто говорил художник.
Он глотал ее и снова возвращал людям в виде пламени — желтого, красного и синего, цветного, насыщенного. Художник мало ел и много рисовал, мало говорил и много работал, пил слабый кофе или крепкий абсент, и в конце концов, истощенный, изнемогающий от слабости, он слег.
Он искал розовые и красно-оранжевые тона, пурпур солнца и желтое золото полей, нежный румянец цветущих персиков и лиловые тени пашни, восклицая: «Великий боже, когда мы, наконец, увидим поколение художников, крепких телом?!»
Он его так и не увидел.
И его восклицание затерялось в молчании прованского утра.
Я успел сказать себе: обо всем этом я буду читать и вспоминать позднее. Сейчас надо только стоять и смотреть. И молчать.
Первые машины уже тронулись к Марселю…
Где-то Ван Гог сказал, что, занимаясь живописью, человек до ушей вымазывается красками, зато, к счастью, не становится болтлив, как поэт. Живописец не говорит, он молчит и рисует.
Себя, солнце, людей, деревья…
Мы допили кофе.
И ресторан, и ужин сейчас показались мне некой художественной и гастрономической конфекцией для снобов: Тулуз-Лотрек и креветки, плакаты «Мулен-Руж» и рыба под соусом «минье», «Ла Гулю» и мятный ликер «Мари Бризар». Я начал жалеть, что привел сюда своих гостей…
Мы уже устали, и, может быть, отсюда была и досада. А может быть, съели лишнего. Скоро каждый из нас ляжет в кровать, а до этого проглотит таблетку для пищеварения или для сна, — одну из пяти миллиардов таблеток, которые глотает ежедневно население земного шара, выкурит еще одну из пятисот тридцати миллионов сигарет, которые курит оно каждый день, примет дозу амфетамина из трех миллиардов доз, которые ежедневно принимает человечество, чтобы притушить возбуждение, вызванное разговорами и воспоминаниями.