Выбрать главу

Но в мире есть иные области,

Луной мучительной томимы.

Для высшей силы, высшей доблести

Они вовек [навек] недостижимы.

Это — иллюстрация к какому-нибудь лавкрафтовскому пейзажу. То есть вдруг оказалось, что в мире по-прежнему есть место тайне, но эта тайна уже не географическая, это не поиск какого-нибудь пролива между океанами, не поиск Америки. Тайной оказался человек, тайной оказался туземец. Вот Грин, Конрад — они очень в этом смысле близки. И Лавкрафт — третий с ними. Они и внешне были все очень похожи.

Кстати, к вопросу о неоромантизме. Я думаю, что сейчас этот конкистадорский дух может вернуться. Ну, сейчас уже арабский мир оказался в центре этого дела. Думаю, что Африка просыпается, и какой-то интерес к Африке будет вспыхивать сейчас заново. То есть вопрос: какой человек в ближайшее время будет тайной? Ясно, что это будет человек Востока.

«Стихотворение Анненского «Петербург» мрачно и пессимистично. Поэт говорит страшные вещи о граде Петра и о самом царе. Неужели он прав, и от созданного Петром остаётся «сознанье проклятой ошибки» и «отрава бесплодных хотений»?

Ну, почему так? Анненский — вообще поэт довольно мрачный. Вспомните «То было на Валлен-Коски» или «Старых чухонок [эстонок]». Он, вообще-то, утешения не предлагает. Как сам он это называл, это «песни бессонной совести», страдания. Поэтому и эти его «трилистники» знаменитые. Но «Петербург» — не такое уж и мрачное произведение.

Жёлтый пар петербургской зимы,

Жёлтый пар, окаймляющий [снег, облипающий] плиты…

Я не знаю [мы не знаем], где вы и где мы,

Только знаю [знаем], что крепко мы слиты.

Кто эти «вы» и «мы»? Это ощущение исторической преемственности. Это же обращено к людям XIX века. Да, конечно, русская государственность — это прежде всего «пустыни немых площадей, где казнили людей до рассвета». Но есть в этом и другое. Есть в этом, конечно, и упоение стройностью, державностью, пушкинской гармонией Петербурга. Он только одно очень точно предсказал. И действительно я согласен с Кушнером (да и с Ахматовой), что из Анненского и выросла вся лирика XX века, включая даже Маяковского, даже Хлебникова. Он действительно предсказал главное:

Царь змеи раздавить не сумел,

И кольчатая [прижатая] стала наш идол.

Что имеется в виду? Какую змею он не сумел раздавить? Вот это вопрос гораздо более серьёзный. Потому что, как мне кажется, главное искушение, которое касается уже не русской государственности (как раз Пётр борется с этим), главное искушение России — это самоненависть, взаимная ненависть. И эта ненависть, символизируемая змеёй, и стала нашим главным соблазном, нашим идолом. Пётр, повернув Россию к Западу, европеизировав её, всё-таки не сумел этой змеи раздавить, этого русского ада он не победил. Вот Брюсову казалось, например, что Пётр победил:

Сменяясь, вставали [шумели] вокруг поколенья,

Вставали дома, как посевы твои…

Твой конь попирал с беспощадностью звенья

Бессильно под ним изогнутой змеи.

А вот Анненскому кажется, что он не попрал эту змею, что эта змея Петру не покорилась. И, строго говоря, вся история России — это история нашего нового Георгия, история Петра, который пытается победить змею. И эта змея — это не измена, а это та изначальная какая-то сущность злобы, предательства, которая живёт просто в морали, которая и делает эту русскую мораль такой амбивалентной. Если бы Петру удалось эту змею изначальной какой-то злобой побороть, рациональным умом, то, может быть, всё получилось бы. Но я, кстати говоря, думаю, что в конце концов Пётр оказывается всё более прав, а змея доживает всё-таки последний век. Мне кажется, что уже хватит.

«Как вам речь Савченко? Когда в словах нет злобы, становится видно величие. У такого политика есть потенциал».

Приятно, что вам нравятся другие люди, это всегда хорошо. Но я не вижу пока величия. Я вижу много соблазнов. Она, безусловно, человек очень мужественный. И, безусловно, здесь есть очень большая победа. Но такими словами, как «величие», я бы пока всё-таки не бросался. Хотя ещё раз говорю: я очень рад, что она на свободе.