«Анатолий Стреляный пишет: «Высунется в кои веки какой-нибудь щелкунчик-дружок-дурак, нацарапает ради красного словца про кремлёвского горца, но тут же услышит от другого гения: «Вы мне этого не читали!» Один гений — понятно, Мандельштам. А кто второй?»
Второй — Пастернак. Пастернак ему сказал: «Это не имеет отношения к литературе. Это не культура, а самоубийство. Я этого не слышал, вы мне этого не читали!» Что его, собственно, разозлило? Разозлило его то, что в тексте Мандельштама была строчка: «И широкая грудь осетина» (а может быть даже, по апокрифическим версиям, «И широкая попа грузина»). Он сказал: «Как он, еврей, — сказал он Надежде Яковлевне, — может позволять себе национальные выпады?» И ему это стихотворение показалось не имеющим отношения к литературе, а имеющим отношение к политике. Ну, бывает такое, да. Имел право на это мнение.
«Прочитал две небольших повести Веры Галактионовой. Хотелось бы узнать ваше мнение об этом авторе, — очень люблю этого автора. — Интересно услышать об отношении к Юзефовичу».
Блистательный писатель! Может быть, он немножко суховат, холодноват, но в этой благородной сдержанности есть как раз его почерк авторский. Мне очень нравится рассказ «Бабочка», великолепный рассказ! Очень нравятся «Журавли и карлики». И, конечно, «Зимняя дорога» — замечательная книга. Понимаете, он мыслитель, и мыслитель по-настоящему евразийский. Вот он такой европеец, влюблённый в Азию, понимающий дух Азии. Я не разделяю только одного — его романтизации Унгерна, потому что для меня ничего романтического в этом персонаже нет. Ну, может быть, это и не романтизация на самом деле…
«После Большого взрыва из точки возникли все законы Вселенной. Но может ли хаос создать порядок? Ведь если есть закон — должен быть законодатель».
Ну, это мы с вами понимаем, а вы пойдите это и Докинзу расскажите. Я с вами совершенно солидарен.
«Когда перечитываю Ремарка, всегда ощущение, что он русский писатель: нет немецкой тяжеловесности, сложноподчинённых предложений и характерного тройного словообразования. Как ему это удаётся? В чём секрет его русскости?»
Милый мой, вы просто думаете, что раз немец, то он обязан быть тяжеловесным. У Гессе тоже нет тяжеловесности (в некоторых вещах, во всяком случае). А сколько у Кафки простоты, хотя он абсолютно немецкоязычный автор. Допустим, Томас Манн очень тяжеловесен, а Генрих Манн… Почитайте «Молодость Генриха» [«Молодые годы короля Генриха IV»] — ну, это же прелестная, абсолютно французская литература. Ремарк просто автор упрощённый, но в таких текстах, как «Искра жизни», например, он бывает и сложным, и умным, и тяжеловесным, и совершенно разным.
«Поделитесь мнением об «Эхопраксии» Питера Уоттса».
Ну, чем там особенно делиться? Я Питера Уоттса очень уважаю, но не очень люблю — он слишком расчеловеченный для меня автор. И неслучайно он занимается всю жизнь морскими гадами. И для него жизнь действительно как-то слишком ограничена вот этим… ну не то чтобы ограничена, а просто как-то ему моргады ближе людей. Но я считаю его замечательным… «Эхопраксия» лучше «Ложной слепоты». Про «Ложную слепоту» Успенский когда-то сказал: «Такое чувство, что её написал обкурившийся Лем». А здесь такое чувство, что её написал, скажем, я не знаю… обкурившийся Шекли. Не знаю, мне больше нравится «Эхопраксия». И потом, понятно, в «Эхопраксии» есть какая-то остросюжетность, тайна, хотя и очень много безумия. Вся эта история с вампирами мне кажется совершенно какой-то избыточной и странной.
«Одна из моих любимых страниц в книгах АБС, — ну, Стругацких, понятно, — сцена, когда Феликс Сорокин в «Хромой судьбе» выбирает книгу «почитать». Смотрит на полки и выбирает. Поймал себя на том, что выбираю книгу для чтения и перечтения таким же образом. И внутренняя речь та же, и книги примерно те же. А как это у вас происходит? И есть ли такая полочка?»
Да, есть такая полочка. Происходит иначе: я выбираю то, что всё-таки резонирует с моим состоянием. Я очень редко, к сожалению, перечитываю книги лёгкие, беллетристику редко перечитываю. Чаще всего (поймал себя на этом) перечитываю переписку и дневники, то есть взыскую какого-то самого, простите, непосредственного опыта, самого такого… ну как вам сказать? — самого жестокого. В своё время в очень трудные для меня минуты — трудная адаптация в Штатах, трудно с другими студентами, неуверенность в себе — я очень много почерпнул из дневников Джона Чивера. Вот честно вам скажу, что я гораздо больше люблю дневники Чивера, чем его прозу. Вот тогда эта изданная там книга — она просто была мой главный утешитель.