Выбрать главу

Больной неизлечимо

Завидует тому,

Кого провозят мимо

В районную тюрьму.

А он глядит: больница.

Ему бы в тот покой

С таблетками, и шприцем,

И старшею сестрой.

Но надо вам сказать, что, помимо этого ума, холодного и довольно резкого, Кушнер ещё и тёплый, мелодичный, музыкальный поэт вот этой лёгкой, летучей прелести жизни. Он когда-то прекрасно сказал: «Что смотреть на косточку? Кости у всех персиков одинаковые. Персик ценен мякотью, плотью». И вот эта плоть жизни у него опоэтизирована. Это необязательно культура, необязательно римские статуи, необязательно «Как клён и рябина растут у порога, // Росли у порога Растрелли и Росси». Нет. Он поэт не только культуроцентричный, и этим выгодно отличается от многих своих учеников и от питерских поэтов вообще. Он поэт вот этой живой плоти. И он понимает, насколько эта живая плоть обаятельна.

Я процитирую… Я много буду читать Кушнера. Чего я буду лекцию о нём читать? Я почитаю из того, что люблю.

Слово «нервный» сравнительно поздно

Появилось у нас в словаре

У некрасовской музы нервозной

В петербургском промозглом дворе.

Даже лошадь нервически скоро

В его нервном трёхдольнике шла,

Разночинная пылкая ссора

И в любви его темой была.

Крупный счёт от модистки, и слезы,

И больной, истерический смех.

Исторически эти неврозы

Объясняются болью за всех,

Переломной эпохой и бытом.

Эту нервность, лирический пыл,

Так не свойственны сильным и сытым,

Позже в женщинах Чехов ценил,

Из двух зол это зло выбирая,

Если помните… ветер в полях,

Коврин, Таня, в саду дымовая

Горечь, слезы и чёрный монах.

А теперь и представить не в силах

Ровной жизни и мирной любви.

Что однажды блеснуло в чернилах,

То навеки осталось в крови.

Наши ссоры. Проклятые тряпки.

Сколько денег в июне ушло!

— Ты припомнил бы мне ещё тапки.

— Ведь девятое только число, —

Это жизнь? Между прочим, и это.

И не самое худшее в ней.

Это жизнь, это гулкое лето,

Это шорох ночных тополей,

Это гулкое хлопанье двери,

Это счастья неприбранный вид,

Это, кроме высоких материй,

То, что мучает всех и роднит.

Или: «Какими средствами простыми ты надрываешь сердце мне?»

Вот эта простая и неразрешимая коллизия семейного отчаяния, непризнания, умения увидеть трагедию и одновременно прелесть вот этой несвершившейся жизни — это очень характерно для шестидесятых, для семидесятых годов. Не только пресловутое внимание к мелочам: кувшину, стакану (за что его столько били), к скатерти, к сахарнице. Совсем не это. Кушнер ценен именно своим умилённо-раздражённым, язвительно-нежным отношением к жизни. Вот это сочетание нежности и язвительности в нём было всегда. И любовь у него такая же — «разночинная пылкая ссора». Я думаю, никто, как Кушнер, не писал о любви с этой интонацией умилённого раздражения.

Мне звонят, говорят: — Как живёте?

— Сын в детсаде. Жена на работе.

Вот сижу, завернувшись в халат.

Дел не думаю. Жду: позвонят.

И ему отвечает:

— И на нас, — отвечает, — находит.

То ли жизнь в самом деле проходит,

То ли что… Я б зашла… да потом

Будет хуже. — Спасибо на том.

Вот прелесть несовершившегося, которое могло бы быть, которое было бы прекрасно и от которого оба в испуге отвернулись — это тоже Кушнер.

Понимаете, самую точную характеристику Кушнера дала его ровесница и однокашница Слепакова, знакомая с ним с трёхлетнего возраста. Вот эта история, самая точная характеристика:

В ноябре, в ночном тумане,

В смутный год после войны