Но, конечно, «Холстомер» — это не житие. Понимаете как? Надо очень чётко разделять святость по Толстому (например, святость Поленьки в «Отце Сергии») и жизнь Холстомера. Холстомер очень хорош потому, что он всю жизнь приносил пользу, а после смерти его, оказалось, можно пустить на пропитание головастым волченятам. И шкура его, и кости тоже на что-то пошли. То есть он полезный, а не святой. И это совсем другая история. Вы всё-таки Толстого уж настолько-то не упрощайте.
Пишет Дима Усенок. Привет, Дима! «Райкин тоже играет в «Сатириконе» самодура Лира, слепца, который разрушает мир вокруг себя».
Слушайте, Райкин вообще умеет героически гасить своё феноменальное личное обаяние. Вот лично я не знаю человека более гипнотического обаяния, чем Райкин. Но он умеет быть таким страшным! А как он тень играл? И почему-то ему это интересно, понимаете. Интересны ему «Записки из подполья» — одна из самых омерзительных для меня вещей Достоевского. И действительно ему нравится в себе будить это чёрное, потому что для него (он много раз об этом говорил) это единственный способ его преодоления. Да, Райкин, конечно, абсолютно отважный человек.
«В фильме Чухрая «Трясина» материнская любовь уничтожает сына. Став дезертиром, он сохранил жизнь, но убил в себе человеческое. Открытая Чухраем правда о войне невыносима. Зачем он сказал нам это последнее слово о войне?»
Знаете, ваше отношение к картине разделяют многие люди. Я со своей стороны считаю, что Чухрай снял два очень сильных фильма, действительно великих: это «Баллада о солдате» и «Трясина». Я считаю, что это великая картина, да. Но вот Павел Чухрай — сын и во многих отношениях ученик отца — считает, что этот фильм слишком жесток к матери, что моральное осуждение, которому этот дезертир и Нонна Мордюкова там подвергнуты, оно не христианское или во всяком случае слишком радикальное.
Видите ли, вот страшную вещь скажу, но Чухрай принадлежит к тем художникам, которым надо форсировать голос, чтобы быть услышанными. Для того чтобы высказать эту правду в «Трясине», ему пришлось взять очень экстремальную ситуацию. До последней правды о войне мы на самом деле ещё не дожили. И мы очень много сейчас недоговариваем. И я недоговариваю. И мы не можем этого сказать. Но если брать ситуацию именно в таком экстремальном, в таком жестоко-христианском, я бы сказал самурайски-христианском воззрении, как сделал это именно Чухрай, то, пожалуй, понять это можно.
Он выступает в это время… Понимаете, это всё-таки 1975–1976 год, а фильм ещё позднее вышел, насколько я помню, долго делался. Сценарий там, по-моему, Мережко, если я ничего не путаю. Они выступают против вот этого тотального размягчения, против того, что Аннинский назвал «текучим и повальным попустительством». Они выступают против семидесятнической моральной изнеженности. Они пытаются вернуть моральный императив. Вот чем эта картина продиктована, понимаете.
Кстати, меня спрашивают, как я отношусь к Павлу Чухраю. Я его считаю одним из лучших ныне живущих режиссёров, вообще-то между нами говоря. А особенно я люблю «Водителя для Веры» и сценарий (пока не осуществившийся) «Воробьиное поле». Я думаю, что если бы эту картину сняли, то это был бы мрачнейший, германовского уровня, великий фильм. В общем, если вы, Павел Григорьевич, меня слышите, я большой-большой привет вам передаю.
«Проза Алданова, на мой взгляд, слабее его исторической документалистики. Что выдумаете о его творчестве? Насколько он силён как литератор?»
Он сильный литератор, но вы совершенно правы в том, что он литератор нового жанра. Алданов в традиционных жанрах слаб. Как эссеист в «Ульмской ночи» он, по-моему, ужасно многословен и претенциозен. Как романист он холоден. И «Самоубийство», в общем, холодноватая книга. Пожалуй, что и «Истоки», пожалуй, что и трилогия «Ключ», «Пещера» и… [«Бегство»] Что там ещё есть? Да, «Самоубийство» как раз, по-моему, третья часть. Она слабовата. Но именно в биографических своих сочинениях — прежде всего в очерке о Каннегисере и вообще о начале Красного террора — он интересен очень.
Понимаете, всё великое существует в XX веке не в традиционных жанрах, а на их пограничье. Мне кажется, что как раз литературно-исторические, научно-литературные очерки Алданова интересны именно потому, что в них проявляется его главная черта — его такая ледяная, я бы сказал фаталистическая объективность. Он же не верит в человеческую волю, как и Толстой. Он в этом смысле полный Толстой. Он верит в предопределение, в ход вещей, в случай, а в человека не верит. И вот Каннегисер, и как раз вся история эта для него замечательны. Очень хороший очерк про Азефа, кстати. Вообще провокаторство его интересовало. Нет, он очень хорошо понимал, что роль личности в русской истории стремится к нулю. Не скажу, что так везде в мире.