Выбрать главу

Белый искал синтез — и не нашёл его. Любопытно, что это вообще один из самых больных вопросов русского модерна: поиск восточно-западного синтеза. И любопытно, что Блок, например, начал с абсолютно антивосточного, абсолютно христианского, скажем так, европейского цикла «На поле Куликовом», а пришёл в конце концов к скифству — к «Скифам». То есть, условно говоря, до революции все были европейцами (помните «блистательный покров петербургской культуры, накинутый на русскую жизнь» у Мандельштама?), а потом, после революции, когда этот покров европейский был разрушен, все провалились, каждый в своё: Блок — в скифство; Белый — в Москву, появляется «Московская трилогия»; Мандельштам — в иудаизм («Усыхающий довесок // Прежде вынутых хлебов»). Вспомним, что его кровь «отягощена наследием царей и патриархов». В 1927 году это ещё «хаос иудейский», а в 1931 году уже он, пожалуйста, ищет опору в иудаизме.

Это очень интересная тема. И молодец был бы тот, кто подробно бы об этом написал — о том, как украшена вот этой русской, «белой», как её называет Кончаловский, украшенная этим блистающим покровом азиатская русская жизнь, тончайший слой белой культуры, культуры петровской. Ну и потом это рухнуло всё, случилась страшная месть азиатского хаоса. Во всяком случае, так понимали революцию сменовеховцы.

«Какую идею вложил Олби в пьесу «Кто боится Вирджинии Вулф?»

Ну, если бы я знал. Понимаете, я никогда не понимал эту пьесу. Не далее как позавчера я с прекрасным моим другом Алексом Альшвангом — хорошим местным артистом и вообще таким культуртрегером — пытался мучительно понять, про что же написана «Вирджиния Вулф» и что она там олицетворяет. Он считает, что это как раз пьеса о таком социальном аутизме, и пьеса во многих отношениях социальная, а не семейная. Мне надо пересмотреть картину и, скорее всего, перечитать драму. Олби, Царствие ему небесное, был человек весьма любопытный.

Множество вопросов о том, как попасть на московские лекции. Попасть — как всегда. По моим ощущениям, у нас всё будет с этим просто. Волшебное слово «Один» во всяком случае работает на Ермолаевском переулке на всех лекциях абсолютно, за исключением детских. Потому что ближайший детский цикл, который имеет быть, насколько я помню, в десятых числах октября, — всё бы хорошо, но там уже продано абсолютно всё. И, понимаете, я взрослых стараюсь туда не пускать. Поймите меня. Потому что детей я не боюсь, а взрослых боюсь. И я детям могу сказать то, что неприемлемо как-то для взрослой аудитории. Почему? В каком смысле? Не потому, что это что-то опасное, и не потому, что дети, скажем, точно не донесут, а потому, что с детьми я могу быть, что ли, более радикален, более откровенен — не в политическом смысле и не в социальном, а просто… Ну как? Они более открыты к диалогу.

А мы с вами услышимся через три минуты.

РЕКЛАМА

― Продолжаем разговор. Но перед тем, как перейдём к лекции о Хемингуэе… Ну, не лекции. Я не готовился, поэтому это будет разговор, в общем, такой достаточно субъективный.

Октавиан задаёт вопрос: «Недавно присутствовал на встрече выпускников. Мне трудно заговорить даже со старыми знакомыми. Занимаю место в уголке, пока не продлится застолье некоторое время. Меня часто спрашивают о причинах молчаливости. Понимания не нахожу. Плохое детство называют нормальным, иммунитет ослабленным, проблемы связывают с безвольностью и капризами. Они не были в моей ситуации, им не понять меня. Результатом встречи с людьми, бывшими рядом со мной в лучшее время, стало разочарование. Я не могу отказаться от своей гиперчувствительности. Скажите, что делать».

Слушайте, тут всё, к сожалению, очевидно: у вас классический конфликт вот этой гиперчувствительности, некой социофобии и желания быть нормальным. С этим желанием быть нормальным надо наконец распрощаться. Не нужно приписывать себе, навязывать себе того, чего у вас нет. Давайте вы попробуете сделать из этого литературу. Из ничего нельзя сделать…