Выбрать главу

Вот подсказывают мне «Пошехонскую старину». Не знаю. «Пошехонская старина» — немножко такая, конечно, слишком медленная книжка. Вот «Господ Головлёвых»… Понимаете, если вы заведомо убеждены, что у ребёнка крепкие нервы, почитать «Господ Головлёвых» ему будет полезно. Знаете, зачем ему это будет полезно? Чтобы уметь бороться с этим типом. Этот тип бессмертный, он его точно поймал. Я не берусь его обсудить. Это такой русский Тартюф, но с очень сильным оттенком национальных и религиозных корней. И тартюфство — это же явление, строго говоря, совсем не французское, а совсем международное. Но Иудушка — это глубже, чем Тартюф, рискну я сказать. Это страшная картина самопожирающего, самоубийственного лицемерия. Я столько сталкивался с этими людьми! Этих иудушек вообще натыкано по России, по миру страшное количество. Вот это самолюбующееся зло — это более глубокий тип, чем подпольный тип Достоевского, более глубокая книга, чем «Записки из подполья», мне кажется. Поэтому я, конечно, предложил бы это давать, но только детям действительно выносливым.

Ещё знаете что? Вот тоже неплохо бывает для двенадцатилетнего человека — неважно, для мальчика или девочки — просто ради хохмы очень хорошо бывает почитать Марлинского. Ну, это дико смешно! Да, забыл, забыл! Ребята, а как же Вельтман? Вельтман! Солнышко наше, Вельтман — гениальный русский сказочник, который написал дивную сказку «Не дом, а игрушечка!». В России не так много литературных сказок, но сказки Вельтмана, его фольклорные и исторические романы… Знаете, даже Белинский, который терпеть не мог фантастику, Вельтмана любил. Вот давать это детям. Это совершенные тексты! И потом, у этого шведа был самый живой, самый прелестный русский язык. Он коверкал в устной речи слова, он делал идиотские ошибки, но в прозе это какая-то вообще гармония совершенно небесная! И не зря Пушкин его так любил.

«Ваше мнение о том, может ли стать Шаргунов неким аналогом Гудкова в новой Госдуме?»

Нет. И по-моему, он совершенно к этому не стремится. По-моему, у него другие задачи. Ну, я не буду давать никаких оценок здесь, потому что, во-первых, мы ещё ничего не видели, а во-вторых… Знаете, у Вадима Шефнера были хорошие слова: «Если зрячий идёт к пропасти, то останавливающий его подобен слепцу».

Благодарности… И вам благодарность.

«Вы в своих лекциях утверждали, что сущность поэзии Высоцкого, по сути, сводится к тому, что «сейчас мы никакие, но когда-то мы были — ух!». Не очень понятно это утверждение. Поясните цитатами».

Пожалуйста — капитан: «За столом одиноко сидел капитан», «Никогда ты не будешь майором!». Вот эта песня. И в особенности, конечно, дилогия, вот этот диптих про «Очи чёрные — «Что за дом притих, погружён во мрак…»:

О таких домах не слыхали мы,

Долго жить впотьмах привыкали мы.

Да ещё вином много тешились,

Разоряли дом, дрались, вешались.

Идея в том, что где-то когда-то были настоящими, но не узнают их, и именно потому, что они были такими. Но теперь нынешнее их состояние, временное, — это состояние полной деградации и распада, конечно. И вообще фольклорные вещи в большинстве своём об этом говорят.

«Лекция по Пригову. Сможете ли вы меня убедить, что он поэт?»

Ну, смогу, но зачем вам это? Понимаете, не все вещи, не все краски спектра должны восприниматься всеми людьми. Пригов не ваш поэт — и слава богу. И зачем, так сказать, насильственно его изучать? Здесь нет просвещения в навязывании своих вкусов. Мне кажется, что Пригов, безусловно, поэт. Достаточно, например, такого стихотворения:

Я устал уже на первой строчке

Первого четверостишья.

Вот дотащился до третьей строчки,

А вот и до четвертой дотащился.

Вот дотащился до первой строчки,

Но уже второго четверостишья.

Вот дотащился до третьей строчки,

А вот и до последней, Господи, дотащился.

Это замечательные стихи. А потом, понимаете, ну что мы называем поэтом, кого мы называем поэтом? Человека, который научился выражать новые состояния, который дал нам слова для выражения ещё не определившихся, ещё не оперившихся, не воспетых чувств. Пригов эти чувства зафиксировал — эти чувства иронической усталости, иронической униженности маленького человека.

Пригов и Иртеньев — вот два поэта, которые семидесятническое сознание артикулировали с наибольшей ясностью. Нет, третий, конечно, Коркия. И Коркия, мне кажется, поэт гораздо более крупный, гораздо более значительный, чем Пригов, хотя бы потому, что у Пригова есть «костыли» в виде иронии, а Коркия очень серьёзен. Но у нас мало таких людей, которые знают поэзию Коркия, патетически мощную поэзию. Виктор Платонович, если ты меня сейчас слышишь, то прими мой восторг. Дидуров — конечно. Но Дидуров — это такая фигура скорее героическая. Он такой герой двора, и у него нет вот этой униженности, этой обречённости, подпольности, которая есть, например, в поэме Коркия «Свободное время» и особенно «Сорок сороков». Вот если кто-то не читал «Сорок сороков» — братцы, найдите! Она есть в составленной когда-то Мальгиным [Лавриным] антологии «Зеркало» [«Зеркала»]. Есть она, по-моему, и в Интернете.