Выбрать главу

Мочалов сам довольно сильный поэт. Но удивительное дело, что он всегда, даже к зрелой Слепаковой, относился не скажу, что свысока (хотя он и старше всё-таки, и гораздо образованнее), а он относился к ней, пожалуй, как к ученице. Я помню, что она прочла мне какую-то новую вещь… Кажется, «Больного льва» она мне прочла. Замечательное было такое стихотворение [«Раненый лев»]:

Коль придёт такая фаза,

И тебя накажет Бог

Перекосом льва [рта] и глаза

И Загребом лёгких ног…

Ну, была такая вещь полушуточная. Лёва вошёл вдруг на кухню и говорит: «Нонна, как хорошо! Чьё это ты читаешь?» — в общем-то, как-то удивившись, что она умеет так хорошо. И вообще это прекрасно, когда муж умеет удивляться жене после 30 лет совместной жизни. А Слепакова умела удивлять, потому что каждый новый этап у неё был лучше следующего — ещё глубже, ещё отважнее.

Особенно я любил, конечно, её религиозную лирику, до слёз трогательную. Она была прихожанкой Александра Меня. Он очень высоко её ценил и в наш единственный с ним разговор отозвался о ней как о первоклассном поэте. И я помню, что она вот тогда совершенно меня поразила «Легендой о льве святого Иеронима», вот этим бесконечно трогательным стихотворением: «Жил-был святой Иероним…» Ну, при нём и лев этот жил. А потом этот лев сбежал. «И караван чужих племён сглотнул ослятю…» То есть не лев сбежал, простите, а ослик. И ослик этот был сожран, как казалось, а на самом деле он просто удрал.

И караван иных племён

Сглотнул ослятю, как змея.

А льву надо как-то оправдаться, что он не ел этого осла.

С усмешкой доброй поглядев,

Святой спросил: «Сожрал осла?»

А что может лев сказать? И он в отчаянии убегает. А когда возвращается, то узнает, что уже Иероним умер.

И злоба в самый первый раз

Смиренным овладела львом,

И дико грива поднялась

В рыча… в рыданье гробовом.

Ну как ты мог, Иероним,

Уйти, невинного виня?!

Позволь, паду я рядом с ним:

Утешь его! Услышь меня!

Не то на будущем Суду,

Меж чёрной тьмой и голубой,

Я также слова не найду,

Как этот лев перед тобой.

Понимаете, в чём здесь сила? Здесь гениально передана эта страшная наша бессловесность, невозможность оправдаться за всё. И я думаю, что религиозная лирика Слепаковой так сильна именно потому, что в ней есть вот эта горячая и живая непосредственность чувств, что в ней нет официальной пафосной этой ноты, совершенно нет патетики, а есть мучительное ощущение вечной неполноты, недостачи.

НАЧАЛЬНИКУ ЖИЗНИ пишу заявленье,

И не заявленье, а уведомленье,

О том, что Ему покоряюсь отныне

Я, как никогда никакому начальству…

Пишу не на родине, а на чужбине,

По детской доверчивости и нахальству.

Писать я Ему не посмела бы дома,

Где столько игрушек, утешек и сказок

Погибло и сделалось кучею лома

В проклятиях бешеных, в мелких экстазах.

…И ставит Он штамп на моё заявленье,

Огромный, с деревьями, небом и морем,

Где близь прорастает шутя в отдаленье,

Где радость незримо мешается с горем,

И вкось в уголке резолюцию пишет:

«Пусть дышит».

Вот это стихотворение написано было, что ли, минут за пятнадцать после разговора с Александром Зориным, одним из ближайших слепаковских друзей и очень близким ей по духу и по стилю поэтом. Кстати, Александр Иванович, если вы меня сейчас слышите, я вам горячий привет передаю! Действительно, «пусть дышит».

Так получилось, что Слепакова оказалась автором бессмертным, она замечательно пережила своё время. И сейчас её время настало, потому что она свою эпоху, конечно, капитально обогнала. И сейчас, когда я её читаю, я очень многое понимаю, что проходило мимо меня. И блистательная её поэма «Монумент» (где вместо Медного всадника — Ленин на Финляндском вокзале, а вместе Евгения — диссидент), и замечательные поэмы шестидесятых годов, и лирика поздняя, девяностых, — всё это мне становится ещё более внятным. Поэтому вот этого автора я вам рекомендую самым горячим образом.