Ты был не царь, а лицедей.
У нас как-то не принято было хоронить со слишком уж пиететом подчёркнутым. Наоборот, есть замечательная русская пословица: «Помер Максим — собственно, и хрен с ним».
Я не думаю, что смерть всё списывает. Понимаете, просто покойник не может возразить, он довольно-таки беззащитен, поэтому пинать дохлого льва и дохлую крысу — это не очень почтенное занятие. Но, в принципе, есть и у меня случаи, когда я не могу себе отказать в удовольствии злым словом помянуть особенно противного покойника. Конечно, я осознаю, что это грех, но грех простительный. Эти люди, переживи они меня, тоже бы не очень, знаете, затруднялись в выборе выражений.
«Чехов, Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Блок, Маяковский — это ведь не только литературная история. Это история о том, что столько гениев не достигли вершины, не дожили до мудрости. Хотя вы можете не соглашаться, но всё-таки — почему так много потерь? Рок? Генетическая несовместимость с жизнью?»
Видите ли, «не дожили до мудрости» — это всё-таки сказано сильно. «Выражается сильно российский народ!» Мне кажется, что они дожили до неё очень рано. Некоторые, как Лермонтов или, например, Рембо, мне кажется, повзрослели рано и увяли до срока именно поэтому. Когда-то Лев Лосев высказал весьма ценную мысль о том, что «гений — это прежде всего скорость развития», поэтому гений обычно к сорока годам — это духовно и физически изношенный человек. Пушкин прожил огромную жизнь. Лидия Гинзбург писала о том, что Блок в сорок один прожил по интенсивности добрых восемьдесят. И когда-то кто-то сравнил его с другим своим сорокалетним знакомым, она совершенно справедливо возражает: «Качество жизни другое».
Поэтому — плотность жизни, страшная плотность, быстрота роста у Маяковского, который своего потолка достиг к 1915 году, когда написал «Облако в штанах», у Лермонтова, который к двадцати пяти годам был лучшим русским лирическим поэтом XIX века, с Пушкиным вполне сопоставимым, у Гоголя, который, согласно исследованию Чижа, к сорока годам тоже достиг фактической и физической старости. Как раз мне кажется, что они дожили до мудрости слишком рано.
И почему мы думаем (это, мне кажется, всё-таки какое-то самоутешение), что старость — это обязательно мудрость? Старость — это очень часто усталость, это примирение, конформизм. Я сам же по себе чувствую… Всё-таки мне полтинник на будущий год, если доживём. Я чувствую, что я научился примиряться со слишком большим количеством вещей. Мне как-то жаль моего молодого нонконформизма. И я думаю, что старость… Ну, правда, я был гораздо глупее, чем сейчас, и многие вещи я видел, может быть, слишком близко. Сейчас, с временно́й дистанции, кое-что становится понятным. Но, по моим ощущениям, старость — это не синоним мудрости; старость — это синоним примирённости. Маяковский, когда говорил «надеюсь верую вовеки не придет ко мне позорное благоразумие», он не ошибся.
«У немецкой классической литературы и философии есть прямая связь с музыкой. А у нашей литературы с чем связь?»
Я думаю, с кинематографом. Русская литература всегда была очень кинематографична, по-хорошему сценична и театральна. Посмотрите, какие мощные именно кинематографические прозрения у Достоевского в докинематографическую эпоху. Например, ненавистная Набокову (да и мне не особенно приятная) сцена, когда убийца и проститутка вместе читают в Евангелии о воскрешении Лазаря, — это просто готовый сценарий, это прекрасная, такая мощная кинематографическая панорама. Я просто вижу, как камера панорамирует там по стенам, эти тени, этот драдедамовый платок, которым она его накрывает, как на исповеди епитрахилью — такой очень кинематографичный жест. Мне кажется, что и «Войне и мире» множество именно кинематографических эпизодов.
С чем это связано? С тем, что русская литература очень молодая, и она имеет дело с читателем ещё не воспитанным, не прожившим восемь веков светской культуры. И с этим читателем надо обращаться довольно грубо, брать его за шкирку и тащить. Поэтому мне кажется, что бо́льшая часть русских художественных текстов в некотором смысле даже плакатна. В этом смысле выделяется, пожалуй, Тургенев, у которого всё на полутонах. А вот Толстой действительно «орудует лопатой» и, по слову Ницше, «философствует топором». Даже у Чехова очень резкие, очень грубые краски, особенно в поздних сочинениях. Возьмите «Палату № 6» — какой густой колорит, какое зловоние! Так что мне кажется, что русская литература — это неисчерпаемый кладезь кинематографических сюжетов.