Выбрать главу

Мне вообще очень нравится быть младшим в компании. Мне всё реже это удаётся. А когда я называю «детьми» учеников — это не инфантилизация, а это такая своего рода историческая дистанция, возрастная. Понимаете, у меня настолько нет с ними этой дистанции (к сожалению, наверное) в повседневном общении, что, только называя их «детьми», я пытаюсь это сделать.

Вот я сегодня читал лекцию, у меня сейчас идёт этот проект «Три лекции — три странные пьесы» про «На дне», «Грозу» и «Вишнёвый сад». Там у меня сидят дети (ну, это дети, как хотите) в возрасте от 13 до 15 лет. Уже почти сейчас я… Ну, не знаю, может быть, это какие-то очень специфические дети из каких-то очень продвинутых семей, но далеко не на все их вопросы могу я ответить. И к сожалению, на мои вопросы, задаваемые им, они отвечают быстрее, чем мне хотелось бы. Это дети, да, но это такие новые, другие дети. И я поэтому, по крайней мере в одном, по крайней мере в возрастном смысле, пока ещё пытаюсь быть выше, чем они. Хотя рискну сказать, что Чехова, например, или Горького они понимают как минимум не хуже, чем я, а уж гораздо лучше, чем я в их годы.

В чём плюс? Наверное, в том, что… Вот в чём плюс нынешней эпохи? В том, что им делать-то особо нечего — вот они и читают. Я недавно прочёл в одной книжке замечательное размышление о том, что советский ребёнок был вынужден быть начитанным, ему делать больше было нечего. Ну вот. Ну, что поделать?

«Как вы относитесь к статье «Пушкин и Белинский» Писарева?»

Ну, это дилогия такая, две статьи: одна посвящена анализу «Евгения Онегина», а вторая — пушкинской лирике. Ну и автор попутно разбирается с Белинским. Я не считаю, вообще-то говоря, Белинского сильным критиком. Пусть меня простит любимый и родной МГПИ, ректор которого… то есть декан филфака которого, Головенченко, в оные времена был главным популяризатором Белинского, поэтому с тех пор что для матери, что для Кима Белинский — хороший критик. Наверное, Белинский хороший критик, но мне он всегда представлялся довольно скучным, недальновидным, компилятивным. И вообще мне кажется, что человек, который не ценит фантастического в литературе, говорит, что «ему место в домах умалишённых», он в литературе мало понимает. Писарев относился к нему трезво и о его заблуждениях и о его прозрениях писал уважительно.

Что касается Писарева как критика. Я считаю его… Что хотите, со мной делайте. Я считаю его лучшим русским критиком. Во-первых, он глубже всех понял «Евгения Онегина». Он просто думал, что для Пушкина Онегин — это позитивный, любимый персонаж, а он ненавистный. Поэтому всё, что он написал об Онегине как человеке — «человек безнадёжно пустой и совершенно ничтожный» — это золотые слова, абсолютно точная интерпретация романа. Он всё там понял, все намёки замечательно понял.

Но главное, критик… Я помню, как Владимир Новиков нас этому учил на факультете: критик — это тот, кто хорошо пишет. В идеале — смешно. А если не смешно, то по крайней мере аналитично, точно, ярко. Статья Писарева «Мотивы русской драмы» — безусловно, лучшее, что написано о «Грозе». «Старое барство» — один из лучших разборов первого тома «Войны и мира». Я уже не говорю о том, что статьи его о Некрасове… то есть, простите, о Тургеневе, «Нигилисты» и «Реалисты», и его замечательный первый разбор героя… Тьфу! Ну, даже не героя, а контекста, точнее, в «Отцах и детях». Героя, самого Базарова, он проанализировал с удивительной точностью. И правильно он пишет в письме к Тургеневу: «Неужели вы думаете, что первый и последний Базаров умер в Орловской губернии от пореза пальца?» Конечно, Базаров не умер. И то, как он прослеживает развитие идеи, когда пишет о Помяловском, когда пишет о «Молотове», о «Мещанском счастье», когда он говорит о Достоевском, кстати, и о его героях. Он, безусловно, проследил развитие типа русского сверхчеловека, и проследил его очень точно.

Когда вам будут говорить, что Писарев был душевнобольным — не верьте. Наверное, у него были определённые проявления патологические. Немудрено, что они были, но они были жёстко отрефлексированы. Помните, как в том же знаменитом последнем письме к Тургеневу он пишет: «Сейчас всё моё существо слишком потрясено переходом к свободе». Ну, слушайте, человек четыре года отсидел за статью «О брошюре Шедо-Ферроти». Все лучшие его тексты написаны в Петропавловке [в Петропавловской крепости]. И утонул ли он потом, или это было самоубийство, или, как предполагал Лурье, это был кататонический приступ — мы сейчас не можем сказать.