Не надо писать цельный нарратив, пусть вещь состоит из кусков, неважно, потому что… Ну, это даже так скучно — писать подряд! Понимаете, вообще я очень хорошо понимаю, какая это мучительная вещь — писать роман. Ну, так ты напиши вместо романа мозаику, кашу, как у Мандельштама — заметки на маргиналиях, на полях. Это нормально. Вот поэтому эта книга в том разбросанном виде — с черновиками, с разными версиями одной сцены, как в «Three Days Before the Shooting», — она производит более цельное, как ни странно, и более мощное впечатление. Ну, почитайте. Вот этот последний эллисоновский роман — он лучше. Видно, что писал старый человек. И видно, что он лучше владеет и собой, и материалом.
«Паперный крут! Это именно то, что сейчас нужно».
Согласен. Я люблю очень Паперного. Я вот думаю, что среди лучших бардов нулевых годов я назвал бы, конечно, его, конечно, Щербакова и ныне покойную Любовь Захарченко, Царствие ей небесное, которую я очень высоко ценю. Паперный — он не просто замечательный бард, а он ещё очень хороший драматург. Вот он мне сейчас прислал свою пьесу почитать. Я всё никак не соберусь ему написать подробный ответ, потому что там надо сесть и написать подробно. Но пока я просто ему хочу сказать: Лёшка, это такая прекрасная пьеса, она такая классная! Может быть, я половину там не понял… Ну, потому что я не понимаю, из какой ткани это сделано, из чего это растёт, как я песен твоих не понимаю, из чего ты их делаешь, они совершенно иррациональные какие-то. Вот у Щербакова я понимаю, как сделано, хотя понимаю, что сделано очень хорошо. Это не значит, что он хуже. Он рациональнее, понятнее. А вот как сделано у тебя — мне непонятно.
Я не знаю, хорошо это или плохо. Просто вот как замечательно сказал Андрон Кончаловский однажды: «Я не знаю, хорошо это или плохо, но я хочу, чтобы мне дали этого ещё». Это была его первая реакция на «Амаркорд». Вот так же и мне. Я не знаю, хорошо это или плохо, я просто хочу этого мира ещё и ещё. Пьеса классная! Просто она классная! Она сценичная. Когда её поставят, это будет отлично. И права была Матвеева, конечно, которая говорила, что самый органичный жанр для барда — это драматургия. Тому подтверждение — и её судьба, и судьба Кима, и судьба Галича, потому что авторская песня — это монолог действующего лица. Это очень точная мысль.
«Дом с башенкой» Горенштейна — это хрестоматийный беспощадный детский взгляд на Россию? Почему только этот рассказ был напечатан в СССР до эмиграции автора?»
Видите, какое дело. Он же почти добился публикации у Твардовского своего такого романа-повести «Зима 53-го», но там слишком мрачный взгляд на происходящее. Вот Горенштейн в романе «Место», он отчасти приспособил (хотя он не читал, конечно), он отчасти повторил для советской России тему «Invisible Man» — поиск идентичности, опыт приспособленчества. То, как Цвибишев выгрызает себе место… Но Цвибишев его выгрызает, а у Эллисона, наоборот, просачивается герой, теряя себя, и вписываясь в среду. У Эллисона он исчезает, а Цвибишев, наоборот, оформляется во что-то прочное, как соль, говоря по-пастернаковски. Довольно страшный опыт. О сравнении этих двух романов можно было бы написать отличную совершенно историю.
Теперь — вот что мне кажется важным применительно к Горенштейну. Да, у Горенштейна жестокий взгляд на вещи. Да, это взгляд потерявшегося ребёнка. Но при всём при этом это невероятно сентиментальная, горячая, живая проза, и поэтому, может быть… Ну, как бы она эмоционально по диапазону своему превышает советские каноны. «Дом с башенкой» — очень страшный текст. Знаете, а почему не могло быть напечатано «Искупление»? Только из-за еврейской темы? Нет. Из-за того, что масштаб автора, его зрение — оно слишком жестоко, оно превышает какие-то рамки. Горенштейн был за гранью цензуры, потому что он был слишком массивен, слишком масштабен.
Понимаете, запрос… Вот! Вот теперь я могу наконец сформулировать. Вот в чём польза устных эфиров. Горенштейн — это писатель такой изобразительной мощи, что за ней угадывается, не может не угадываться мировоззрение, личная концепция. И концепция эта противная советскому строю, неприятная, несовместимая с ним — библейская концепция, библейский масштаб виден в этом последнем иудейском пророке. А Горенштейн, конечно, великий иудейский пророк. И «Искупление» об этом, и «Попутчики» об этом.
Я сейчас тут перечитывал «Попутчиков» для своих литературных нужд. Господи, какой ожог! Как невыносимо это читать! Как страшно! Какая плотность страшная! Как пахнет от каждой страницы! Ну невыносимо! Понимаете? И конечно, ничего, кроме «Дома с башенкой», он не мог бы при советской власти напечатать — просто потому, что даже, понимаете, крошечный, миллиметровый фрагмент этой картины показывает, что на ней нарисовано ну что-то очень несоветское.